Критическая теория - Александр Викторович Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1. Он или она всегда производит новые понятия, которых раньше не было, для описания текущей социальной реальности, вполне в духе самой Высшей нормальной школы, как бы учрежденной на пустом месте. В этом смысле у нас интеллектуализм слабо развит потому, что наши образованные люди чаще опираются на готовые понятия и исторические примеры, например спорят, на какой из исторических прецедентов похожа политическая жизнь в той или иной стране. Тогда как французский интеллектуал, имеющий серьезную риторическую выучку, укорененный в традициях античной риторики, которую учил еще в лицее, должен взять и предложить новую формулировку, не похожую на все предыдущие, при этом хорошо прописанную, эффектную и убедительную для слушателей.
2. Он или она стремится определенным образом влиять на власть и принятие решений не только в своей стране, но и в других странах, конечно по преимуществу франкоязычных. В этом смысле интеллектуал, такой новый Вольтер или Дидро, напоминает «ориенталистов» (востоковедов) Европы, о которых писал Саид, специалистов по восточным странам, которые консультировали свои правительства при принятии внешнеполитических решений, или американских «спин-докторов» (специалистов по раскрутке), консультантов ведущих политиков, которые определяют особенности представления их деятельности в новостях и подсказывают, что и как делать в первую очередь. Но только французские интеллектуалы не столько подсказывают, сколько формулируют то, что может стать политикой как таковой, и поэтому могут становиться и действующими политиками, как Э. Макрон, они более мобильны и менее «кабинетны». На ориенталистов они похожи тем, что многие из них, как Альтюссер и Деррида, были выходцами из Алжира или делали карьеру в Алжире, как Ролан Барт, Мишель Фуко и Пьер Бурдье, то есть знали на практике, как управляется и как живет целая страна, какие механизмы позволяют ей состояться. А на спин-докторов тем, что могут представлять в прессе и на телевидении результаты своих исследований, в том числе очень сложных и специальных.
3. Он или она всегда пишет книги, причем непременно включающие в себя автобиографический элемент. Французский интеллектуал всегда подробно объясняет, как он пришел (она пришла) к этим выводам, каков был в ходе работы круг общения, что на него (нее) повлияло. Хотя таких лирических зарисовок, как это делали некоторые авторы в США в середине века, они не делают, все же французское письмо слишком нормирует действительность, ближе к уставу, чем к эксперименту. Такая традиция, восходящая к «Исповеди» Руссо, романам Дидро и его последователей уже в романтизме, как де Мюссе или Шатобриан, подразумевает, что аргумент интеллектуала неотделим от жизненной позиции и что, доказывая ту или иную мысль, интеллектуал знает, что эта мысль уже участвует в каких-то жизненных процессах и поэтому состоятельна. Не бывает так, что интеллектуал предлагает модели, а проверять жизнеспособность этих моделей должны политики или менеджеры – но кто предлагает модели, тот их проверяет!
В основе французского интеллектуального наречия лежит латинская риторика, меньше всего напоминающая русский литературный язык, восходящий к старославянской литургической поэзии. Если литургическая поэзия византийского типа основана на головокружительных метафорах, не всегда доступных неподготовленному человеку, требующих вхождения или даже «ныряния» в контекст, «плетение словес» (о котором прекрасно писали Д. С. Лихачев и С. С. Аверинцев), очень хорошего знания всей библейской истории и неоплатонической философии, то латинская риторика, в чем-то еще более ослепительная, наоборот, создает изощренные механизмы, позволяющие человеку со здравым смыслом принять сложный аргумент, просто отдалившись от своих привычек и познакомившись с другим образом мышления. Грубо говоря, привычное нам церковнославянское слово переводило внимание скорее от значений к созерцанию событий, тогда как латинская риторика, наоборот, требовала соотнести созерцаемые события с теми внезапными порядками возникновения и различения семантики, которые есть в слове.
Скажем, Жиль Делез для характеристики барокко, и в частности философии Спинозы, стал употреблять слово «складка» (pli), имея в виду то, что мы называем «складностью», складной речью, иначе говоря, аргумент, основанный на совпадении и перекличке разнородных и принадлежащих разным мирам реальностей. Мы узнаем это слово pli в таких словах того же латинского корня, как «реплика», собственно, складный ответ на вопрос, ответ точный, как бы в рифму, и «экспликация», буквально, развертывание так, чтобы не было складок. Эта игра смыслов корня позволяет Делезу высказать новую мысль, что в системе Спинозы (очень важного по ряду причин для многих левых мыслителей автора) иначе стал строиться аргумент, чем до него: философия перестала перекладывать ответственность за истину на мир, что, мол, это мир так устроен, а мы его только наблюдаем. Была признана ответственность философского высказывания за то, сложилась ли складка, заработала ли совесть не только субъективная, но конструктивная по отношению ко всей ситуации.
С таким пониманием собственной работы риторики связано представление французской теории, что автор – не какая-то точка отсчета для текстов, но некоторая функция, возникшая из политических нужд риторики на определенном повороте публичной политики: даже если как частный человек автор аполитичен, все равно как функция он – момент политической борьбы, место приложения различных амбиций с разных сторон. Эта идея, разработанная в статье Р. Барта «Смерть автора» (1967) и докладе М. Фуко «Что такое автор» (1969), возникла из специфического структуралистского духа французской науки: достаточно указать на проект группы французских математиков 1930-х годов, скрывшихся под псевдонимом Н. Бурбаки, для которых авторство тем оказалось частной производной аргументативной системы. Эти математики считали, что главное в организации науки – не открытия и прорывы, а структуры: границы интерпретации этих структур суть границы научного знания.
Подробнее эту программу обосновал Жан Кавайес, который утверждал, что содержанием вроде бы специфических орудий математики, как аксиома, теорема, доказательство, является динамика самой структуры, развернувшейся в виде системы аксиом и теорем для нашего удобства, а не исходя из собственной истинности. Замечу, что идею смерти автора в литературной практике предвосхитили абсурдисты, в том числе русские. Так, С. Д. Кржижановский в рассказе «Материалы к биографии Горгиса Катафалаки» (1929) изобразил чудака, который, читая в немецких библиографиях указание Derselbe «тот же самый автор», решил познакомиться с этим Дерзельбом, универсальным ученым, писавшим обо всем, но в Германию приехал с приключениями, например не смог позавтракать, потому что не помнил, как по-немецки «бутерброд». В этой прозе любая определенность обозначения предметов, в том числе и обозначения автора, распадается и остается лишь собственная структура соответствий между различными языками, которая до