Твердь небесная - Юрий Рябинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Василий Никифорович! – в сердцах воскликнул Мещерин. – Ну не также всё! Вы всё неправильно понимаете!
– Где уж нам! Мы неученые. Наше дело купецкое. Барышное. Но верно говорю вам: я в чужом глазу сучка не ищу. Мое дело маленькое. Только вот что, хотел предупредить вас: мои собратья-мироеды – торговцы да фабриканты – наряжают на свой счет против вас, социалистов, ополчение – черную сотню. Может, слышали?
Мещерин пожал плечами, показывая, что это ему известно и что такие пустяки его не особенно заботят.
– Так вот, – продолжал Дрягалов, – эти молодцы не чета полиции: они с вами не будут чикаться, у них разговор один – пуля, финка или кистень. К тому же полиция им еще и пособствует: доставляет ваши портреты и приметы. И вот так попадетесь им под руку где-нибудь – враз отправят ко святым угодникам. И охнуть не успеете.
– Довольно об этом, Василий Никифорович, – поморщившись, прервал его Мещерин. – Мы не гимназисты, чтобы пугаться воровских финок…
Глава 6
С утра 20 октября со всех концов Москвы к Техническому училищу в Лефортове потянулся народ – рабочие, студенты, интеллигентного вида господа, женщины с детьми. Некоторые шли с венками, в которые были вплетены алые ленты. Многие, не таясь, несли красные флаги. Все были хмуры, сосредоточенны, говорили между собой мало, приглушенно, отрывисто.
У подъезда Технического училища толпа стала собираться еще задолго до рассвета. Люди стояли молча и, почти не отрывая взгляда, смотрели на могучие дубовые двери училища.
Наконец часов в девять двери отворились, и на крыльцо во главе с коренастым смуглым бородачом вышли несколько человек, среди которых был и Сергей Саломеев, – все с непокрытыми головами. Собравшиеся у подъезда, как по команде, также поспешно сняли шапки. Бородач поднял руку, как это обычно делается, когда оратору необходимо призвать публику к вниманию, хотя на площади и так никто не дышал, и произнес:
– Товарищи! – В мертвенной тишине его голос казался пронзительно звонким. – Только что российская верховная власть осчастливила подданных манифестом, в котором нам милостиво даруется свобода! Мы свободны! Свободны вкалывать от зари до зари и получать за это лишь взыскания и штрафы. Свободны жить впроголодь в грязных казармах! Свободны бессильно наблюдать, как умирают от истощения и болезней наши дети! Свободны бездарно погибать в чужой земле за чуждые нам интересы! Но если только мы заикнемся о своем недовольстве такою свободой, по нам можно совершенно свободно стрелять, свободно рубить нас шашками, стегать нагайками, бросать в застенки. Такова она царская свобода! Мы сегодня хороним нашего товарища, предательски убитого третьего дня здесь, рядом, на соседней улице. Всего лишь за день до того он вышел из тюрьмы… на эту их… свободу. Он был полон самых восторженных замыслов. Он был смел, умен, талантлив, благороден. Он любил жизнь и хотел всего себя отдать своему народу, хотел принести свой ум и талант служению добру, справедливости, счастью людей. Но царская свобода не позволила ему этого сделать. Царской свободе не нужны благородные, совестливые и честные граждане. Ей нужны только безропотные рабы, бездумные опричники и угодливые, трусливые холуи. Но им не заставить нас быть таковыми! Мы будем достойными нашего благородного покойного товарища! Мы продолжим его борьбу! И добьемся, чтобы его дело, его правда восторжествовали! – Он опять поднял руку, верно, предупреждая возможные, но отнюдь не уместные в эту минуту аплодисменты, и продолжил: – Товарищи! Сейчас мы на своих руках понесем нашего друга и соратника к месту его упокоения. Мы поднимем его гроб как знамя! как ковчег завета! И горе тем, кто встанет на нашем пути! Мы решительно заявляем: сегодня у нас не смиренные похороны с плачем и стенаниями! Сегодня мы выходим на бой! Мы идем в наступление на преступное самодержавие! на варварскую черносотенную Русь! Пусть же последний путь нашего товарища станет началом неудержимого и победоносного народного шествия к настоящей свободе! – Закончив речь, бородач в третий раз поднял руку, призывая собравшихся не давать и теперь волю чувствам.
Затем он сделал кому-то знак, двери раскрылись, и несколько человек вынесли на плечах покрытый красным полотном гроб. На полотне черными буквами была вышита надпись – «Слава борцу за свободу».
Сразу дюжины две крепких молодых людей – рабочих, судя по их скромнейшим поношенным пиджакам и косовороткам, – взявшись за руки, образовали вокруг гроба цепь, и это траурное шествие двинулось к Немецкой улице.
По мере продвижения число участников процессии нарастало, – тысячи людей, вышедших встречать гроб на тротуары, затем присоединялись к шествию. Так что, когда голова колонны показалась на Земляном валу, вся процессия представляла собой весьма внушительную силу – невиданное никогда прежде на Москве массовое собрание.
Впереди этой колонны шел отряд дружинников, меяеду прочим, и Мещерин с Самородовым. Они следили, чтобы на пути шествия полицейские, агенты охранки или черносотенцы не устроили бы какой-нибудь провокации.
Этот кордон был выставлен очень не напрасно. Потому что действительно среди толп москвичей, ожидающих процессию на тротуарах, а то даже и в самой процессии шастали какие-то подозрительные типы – или с очевидными повадками медниковских шпионов, или с типичными охотнорядскими мордами. Поэтому дружинникам, охранявшим шествие, нужно было быть начеку.
По договоренности с организаторами манифестации московская власть распорядилась убрать с улиц полицию и войска. И правда, ни полицейских, ни военных по пути следования колоны как будто не было видно. Но когда показались Красные Ворота, дружинники заметили, что там, среди зевак, похаживает невысокого росточка городовой.
Увидев авангард процессии, городовой быстро подошел к неторопливо бредущему извозчику, залез в пролетку и вдруг достал револьвер и несколько раз выстрелил в сторону дружинников. Те также выхватили пистолеты и открыли ответный огонь. Впрочем, ни полицейский, ни дружинники в цель не попали – слишком далеко они были друг от друга. И, кроме секундного переполоха, этот инцидент никаких последствий не имел.
Рядом с Мещериным шла Хая Гиндина. За те полтора года, что Мещерин ее не видел, Хая сильно переменилась: вместо прежней картинной декадентки, надменной и дерзкой, бравирующей радикальными взглядами, она теперь своею сдержанностью и немногословностью производила впечатление многоопытной мудрой дамы. Взгляд ее, прежде неизменно презрительный, стал скорее снисходительным и немного уставшим, впрочем, не изменившим своего обычного несколько высокомерного выражения.