Твердь небесная - Юрий Рябинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Случается иногда, – согласился Саломеев с тревогой в голосе: ему пришло в голову, что речь идет о нем самом.
– Прекрасно, – удовлетворенно сказал чиновник, будто они говорили о полезности поощрения сладким хорошо успевающих гимназистов. – Нам известно, что у вас в организации состоял участник под кличкой Старик.
Саломеев согласно кивнул головой.
– Также нам известно, что этот Старик устранился от участия, то есть, можно сказать, предал революцию. Это правда?
– Я бы не сказал, что предал, – отвечал Саломеев, не понимая, к чему клонит Викентий Викентиевич. – Он, в сущности, ничего о нас не знал. Да мы никогда и не принимали его за надежного, равного нам… Ни в какие важные секреты не посвящали. Вот другая наша бывшая соратница, ныне покойная, та, пожалуй, да… можно сказать, предала, когда стала со Стариком сожительствовать и прекратила участвовать в кружке. Но мы не были к ней в претензиях: это же дело семейное, любовное…
– Да вы либерал! Гуманист! Я окончательно убеждаюсь, что вам самое место быть народным представителем. Считайте, вы уже в Думе. Но только вот что вам необходимо прежде сделать, – безапелляционным тоном произнес Викентий Викентиевич, – этот Старик должен понести предельно жестокую кару, какую у вас принято применять к самым злостным провокаторам и изменникам. Вы понимаете меня? Итак, условимся: Старик у праотцев, вы – в парламенте.
Саломеев опять не сразу сообразил, что ему отвечать. Он сколько-то вглядывался в собеседника: ну уж теперь, верно, потешается этот Викентий Викентиевич? Но нет, чиновник и не думал шутить. Он пристально глядел на Саломеева, ожидая от него ответа.
– Хорошо, мы подумаем, – неопределенно вымолвил Саломеев.
– Думайте, – улыбнулся Викентий Викентиевич. – Ваша судьба в ваших же руках.
Однако Саломеев не поспешил немедленно исполнять наказ. Он довольно долго и тщательно взвешивал: что за хитроумный маневр затеял его компаньон? не скажется ли это роковым образом на нем самом – на Саломееве? И решил пока не торопиться: если Викентию Викентиевичу для чего-то потребовалась жизнь Дрягалова, то он сам станет искать расположения Саломеева, сам поклонится ему. А уж тогда с ним можно будет снова поторговаться и выиграть для себя еще какие-то преимущества. Исполнить-то душегубство несложно в любой момент: указать только этому озлобленному на весь свет Мордеру, и он счастлив будет выместить свою родовую и классовую ненависть на любом указанном ему провокаторе, тем более что тот русский буржуа. Об учреждении Думы официально пока еще ничего не говорится. Так куда торопиться? Вот когда пойдет верный разговор, тогда и можно будет уважить Викентия Викентиевича, потребовав от него затем ответного исполнения обязательств. Пусть еще поживет Старик. Так рассуждал Саломеев.
Но за исполнение прочих договоренностей с охранкой Саломеев принялся бесподобно усердно. Он распорядился типографии печатать листовки теперь безостановочно. А подручные его только успевали распространять тиражи. Такого вала прокламаций Москва прежде еще не знала: кроме того, что эти запрещенные бумажки лежали теперь в кармане у каждого третьего москвича, а среди фабричных так и у двоих из трех, они появлялись в самых, казалось, недоступных для революционной агитации местах – в присутственных учреждениях, гимназиях, в церквах, в салонах, в модных домах, в театральных залах на сиденьях, будто разложенные там заботливыми капельдинерами. Извозчики скручивали из них цигарки, торговки заворачивали в них семечки, а полиция теперь даже не особенно интересовалась, откуда они у людей появляются, – что уж взыскивать, когда листовки повсюду, как тополиный пух в июне! По той же причине дворники и городовые не всегда их уже срывали, где и видели, – этак рука отнимется поднимать ее у каждого столба, у всякой афишной тумбы!
К осени в Москве, как и по всей России, установилось этакое восторженно-оживленное настроение ожидания грядущей свободы. Никто толком не понимал, что это за свобода такая будет? что вообще оно такое есть из себя? – это как вроде, когда на Пасху городовые милостивее обходятся с подвыпившими гуляками? или как студентам в Татьянин день спускается всякое их сумасбродство? Так, что ли? или еще как?.. Тем не менее говорили о свободе теперь решительно все – от профессоров до прачек. Уже и недавний мир с Японией перестал быть первой темой для обсуждений. И над графом Полу-сахалинским быстро прошел интерес потешаться. Персидский шах! сам персидский шах, проезжавший через Москву и в другое время вызвавший бы бурю пересудов, особенно в Замоскворечье да в Заяузье, теперь занимал обывателей меньше, чем прежде какой-нибудь заезжий статс-секретарь! А уж когда в начале сентября в газетах было опубликовано положение о выборах в Государственную думу, тут все просто с ума посходили. Кофейня Филиппова превратилась в натуральный якобинский клуб. Там только и говорилось теперь что о выборах, о парламенте, о конституции, о политической ориентации. Стало вдруг возможным запросто объявлять себя немонархистом. То и дело от какого-нибудь котелка теперь можно было услышать: а я не сторонник монархии! да-с! Причем говорил вольнодумец нарочито громко, с расчетом быть услышанным многими, а если случится еще и полицией, то и вовсе прекрасно: пусть знает и полиция, каковые мы есть либералы! Вчерашние обыкновенные люди – отцы семейств, должностные или работные, достаточные или не очень, – не имевшие прежде никаких политических прав и даже подчас не знавшие, что это такое, и те, и другие, и третьи одинаково сделались… избирателями! Копошащийся доселе в мелких своих делишках, маленький, самый заурядный человечек вдруг исполнился сознанием, что он призван к чему-то важному, что он гражданин,и у него есть голос,и этот его голосбудет иметь какое-то значение в государственной жизни.
Это был удивительный период междувластия, когда старая действующая власть сама толком не знала, каково будут устроены общественные порядки с появлением новой власти в лице Государственной думы, почему и находилась в растерянности: чего уже можно попускать? а чего не станет дозволенным никогда ни при каких обстоятельствах?
Саломеев верно приметил эту небывалую растерянность власти. И постарался поскорее выгадать из нее сколько возможно пользы. Одержимый мечтаниями об обещанном ему охранкой депутатстве, он бросился завоевывать массы: ему важно было широко заявить о себе как о непримиримом борце за интересы низов, как о настоящем друге народа – этаком новом Марате. Участвуя в революционном движении довольно для того, чтобы почитаться ветераном, Саломеев вместе с тем оставался фигурой совершенно безвестной, потому что всегда ревностно и мастерски соблюдал нелегальное существование, долженствующее, прежде всего, исключить какие-либо подозрения на его счет со стороны товарищей. И в этом он превосходно преуспел. Но новые заманчивые политические перспективы требовали от него теперь легализоваться и предстать перед народом, перед будущими избирателями мудрым, смелым, неподкупным, отечески заботливым радетелем с высокими идеями и добрыми чувствами.