Гамаюн — птица вещая - Аркадий Первенцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чем же, собственно говоря, друг лазоревый, провинился перед вами товарищ Арапчи? Наездник он хороший, службист отличный, не спал, не ел, только и думал о вас, милые мои браточки. А вы его зачислили в разряд недругов и даже замышляли устроить темную.
— Он все делал правильно, — разъяснял Николай, не совсем понимая существа подкопа, — только одно решал неверно: оскорблял человеческое достоинство.
— Значит, если бы он был только требовательным, вы бы его...
— Уважали.
— Ах, даже? — Ожигалов выпрямлялся и потягивался до хруста в костях. — Уважали бы? Но не любили?
— Любовь к командиру — это вещь, придуманная неизвестно кем, товарищ Ожигалов. Командиру надо верить, как самому себе, уважать и стараться перенять у него все лучшее и нужное...
Ожигалов с удивлением приподнимал брови и спрашивал:
— Почему же мы любили своих командиров?
— На войне?
— Да.
— На войне командир ежедневно доказывает свои качества на деле, а не на словах. Возможно, тогда и возникает чувство любви.
Ожигалов вдумчиво относился к таким беседам, и, казалось, неспроста. И не для того их заводил, чтобы прощупать взгляды собеседника, а для самого себя. Как он однажды выразился откровенно, ему больше приходилось подчиняться, а не командовать, работать, а не руководить. Ныне трудновато представлять партию на сложном, неустановившемся предприятии.
Пока он не говорил, в чем состоят эти трудности. Возможно, не было повода для такого объяснения. Сказывалась и разность положений и возраста — Ожигалов лет на десять был старше.
В небольшом мирке, огражденном стенами их вынужденного общежития, только два человека могли вызвать интерес пытливого Бурлакова: Ожигалов и, конечно, Саул.
Саул изучал жизнь, не довольствовался готовыми выводами, а производил труднейшую самостоятельную работу, разбирая отдельные факты, критически их осваивая и находя удовлетворение в этой неспокойной, аналитической работе сознания. Ленинская публичная библиотека помогала ему находить ответы на многие вопросы, поставленные жизнью. В этом поиске самостоятельных решений было и его счастье и несчастье.
Отец Саула, сапожник, был растерзан во время погрома на Украине, и его истошные крики: «Я же вам сапоги шил! Что вы делаете?!» — не помогли. «Черная сотня» растоптала его ногами. Детей спасла семья украинского интеллигента, врача, мечтавшего о самостийности. Этого врача зарубил какой-то дюжий разъяренный гайдамак.
Все страшно перевернулось в жизни. Саул хотел вернуть устойчивое равновесие миру и ударился в изучение философии.
Философия его занимала лишь как способ найти истину и помочь себе в минуты разочарований. Атомы и пустое пространство — вот как виделся ему мир. Не оставалось в нем места для бога или какой бы то ни было сверхъестественной силы. Но корешки наивного материализма не могли удовлетворить современного юношу, мятущегося, захваченного революцией. В Кембридже ученые штурмовали ядро атома, чтобы расколоть его. Абсолютной пустоты не существовало. Продкарточка порой заслоняла сверкающие вершины грядущего, и земной волосатый человек Кучеренко мечтал об устойчивом земном благополучии.
А Саул, комсомольский вожак передового предприятия социализма, сам того не понимая, загонял себя в тупик.
Дальновидный Ожигалов понимал всю опасность умонастроений Саула и дружески предупреждал его:
— Зачем тебе философская гниль? Демокрит, Декарт, Эпикур и прочая мудрость? Зачем ты рвешь зубами свое время и, вместо того чтобы познавать вещи не только в себе, а и снаружи, бренчишь безыдейными погремушками?
— Декарт — погремушка? — неистово наседал Саул на своего собеседника, который, казалось, сложен из плит, скрепленных на стальной арматуре.
— Декарт не соизволил пробиться в программу втуза, друг мой лазоревый. Декарт — буржуазная роскошь! А зачем тебе, пролетарию, буржуазная роскошь?
— Нет, это гигиена мозга!
— Ты погрузись лучше во Фриче...
— Не могу... Он компилятор!
— Фриче — философ, ученый, марксист.
— Нет, нет и нет! — вопил Саул. — Он винегрет! Буржуазия сильна тем, что она учит свою молодежь по первоисточникам. А нам подают суррогаты непроверенных мыслей.
Ничего подобного Бурлаков не мог бы услышать в армии, прослужи там хоть сто лет. И дело не в философии. Покопайся в библиотеке — и найдешь. Средства на литературу отпускали. Нельзя было представить себе вот таких споров. Просто они ни к чему. Никому не пришло бы в голову копаться хоть и в богатых, но бесполезных, ненужных породах. В армии не хватало времени для упражнений праздного ума, как не хватало его, к примеру, у того же Кучеренко, буквально валившегося с ног после тяжелой сверхурочной работы по сборке приборов. Саул тоже работал на сборке, но его часто отвлекали в райком, на собрания, на подготовку докладов (на что он был мастак). У него оставалось мало времени, которым он мог распорядиться как хотел.
Эти споры не проходили для Николая даром. Из них можно было кое-что почерпнуть.
— Ты имей дальний прицел, Коля, — советовал Саул. — В этом году я пойду в вуз, на вечернее отделение, не хочу бросать фабрику. В будущем постарайся учиться и ты. Хочешь, я помогу? Революция погибнет или постепенно растворится, если не сумеет быстро создать собственные технически образованные кадры, не уступающие буржуазным. Коммунистов-руководителей должны заменить инженеры-коммунисты. Без науки двигаться вперед нельзя, можно только топтаться на месте.
Пролетарское самосознание — это не логарифмическая линейка и не та фреза, которой, закрыв глаза, можно выточить любую деталь. Я против чванства, против анкетного изучения индивидуальностей, против «револьверта» на поясе черной шинели...
Саул критически воспринимал действительность и часто спорил там, где другие молчали. Квасов решительно не понимал своего горячего друга и иногда называл его «чокнутым». Кучеренко, презиравший всякие новшества, чувствовал себя превосходно. Его мечта играть в столичной футбольной команде была близка к осуществлению. Кожаный мяч Кучеренко ценил выше философии. Он тренировался на одном из стадионов и таил надежду перейти на зеленое поле «Динамо».
Ожигалов подчинял себя коллективно выработанной правде, с неумолимостью добивался понимания этой правды, единственно правильной, разумной, не подвергая ни себя, ни других опасным увлечениям.
Его не устраивал Декарт.
— Если мы начнем припадать ко всем источникам, — сурово говорил Ожигалов, — нам никогда не унять жажду. Рубаха будет мокрая, а гортань останется сухой. Мы обязаны указать массам один чистый источник. Наша страна — боевой лагерь, народ — армия. Нам нужно одолеть ущелья поглубже Сен-Готарда, перейти горы повыше Альп. Тут даже Суворов не поможет... Армия подчинена уставам и боевым приказам. Если армия начнет обсуждать приказы, митинговать — это будет не армия, а скопище болтунов. Что может сделать такое войско? Не возрадуется ли противник?
Однажды Ожигалов вручил Бурлакову небольшую затрепанную книжонку в мягком переплете. Вручил с оглядкой, стеснительно. Взглянув на заглавный лист, Бурлаков прочитал фамилию автора. «Твоя книга, Ваня?» — «Моя». Книга называлась «На фронт и на фронте» и повествовала о гражданской войне. Иван Ожигалов — балтийский комендор, бывший рабочий-металлист рассказывал в ней о своих друзьях. Писал по-земному просто, ясно и четко. Со страниц книги будто сочилась алая кровь революционных бойцов. В самых жутких положениях люди не теряли духа, побеждали. Никто из них не размышлял, не примеривался, не копался в самом себе. Все были веселы и мужественны. В конце книги приведен такой эпизод: два друга напоследок разломили последний цвелой сухарь, и вдруг им показалось, что по всей планете рухнули троны, и треск братски поделенного сухаря разбудил мертвых. «Это мне редактор приписал, символист, — покаялся Ожигалов, — иначе не пропустили бы книжку. Мы тогда выпили с другом под этот самый сухарь... Самогону. Редактор сказал: «Ни-ни, боремся с пьянством, а самогонщиков — в каталажку».
Вскоре после октябрьского праздника фабрику переименовали в государственный завод, присвоили номер и сняли с вывески над воротами фамилию одного из руководителей промышленности — без широкого объяснения причин. Было легко догадаться: шефа сместили. О нем никто не тужил. Шефа на фабрике никогда не видали, портрет его ничего не говорил ни уму, ни сердцу: сытый, бровастый мужчина с небольшими усиками, в кителе с отложным воротником и значком члена ВЦИК.
На вывеске навесили бронзированные буквы и уничтожили следы литер, оставшихся от дореволюционного хозяина. Фантастических птиц покрыли какой-то стойкой позолотой, и гамаюны потеряли свою зловещую выразительность.
Быстро поднимался корпус, занявший весь пустырь и подмявший десяток домишек и куценьких садочков. Строили кирпичные склады и подсобки. Все чаще через кованые ворота въезжали военные грузовики. В столовой появились приемщики с авиационными и артиллерийскими петлицами. Спеццехам отвели еще один этаж и допускали туда лишь тех, у кого на пропуске стояла буква «А». И все же это была не самая главная тайна предприятия.