В одном чёрном-чёрном сборнике… - Герман Михайлович Шендеров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Венька обиделся, потускнел, суетливо засобирался.
– Да что вы опять ко мне цепляетесь? Мало я вам добра сделал? Чуть что – «Вениамин, выручи», «Вениамин, одолжи», «Вениамин, помоги»… И тут же гнобить начинаете. У меня-то все в порядке, а вот вы вечно себе проблемы создаете. А все потому, что жить совсем не умеете. А на мне отрываетесь. Завидуете потому что.
Несмотря на то, что издевались над толстячком постоянно и обижаться он даже как-то привык, Гаррику его стало жалко.
– Да брось ты, старик, – обратился он ко всем сразу. – Кто знает, что более ценно. Венькины картины разжигают аппетит, можно сказать, они обладают лечебными свойствами.
Гаррик нехотя признался.
– А я по ночам не сплю, думаю: вдруг так и останусь художником одной картины. Очень бы не хотелось. Все ждут от меня, ждут, а я, честно говоря, не представляю, что должен сделать для оправдания ожиданий. Пусто мне, старик, пусто…
Пустота участливо закивала на его слова. В этой больной пустоте два лица – толстое Венькино и худое Оськино – вдруг слились в одно. Дружески-участливое, и Гаррик обращался теперь к этому совместному лицу, искал поддержки. Почему-то полетели перед его глазами белые ошметки Машкиного свадебного платья, как невероятные крупные хлопья снега. «Совершенства не бывает», – запищал Машкин голос, копируя издевательского Петрушку. Он замахал руками, прогоняя хлопья. Удивленное сдвоенное лицо взирало на Гаррика.
– Я вот думаю, что у меня, словно у беременной женщины, нет другого выхода, как через боль. Зреет в ней без ее участия плод, вне зависимости от ее желания, само собой. Хоть избавится она от ребенка, хоть родит – один фиг, знает, что через боль пройдет. Само не рассосется. И так мне сейчас пусто, от пустоты – больно, а войду в состояние, больно будет от идеи. Идеи… Они такие мучительные. Потому что невозможно хорошую идею вывести в мир материи до конца так, как нужно.
– Ну да, – кивнул Оська. – В школе еще учили: «Мысль изреченная есть ложь». Тютчев, кажется. А исполненная идея – подобие идеи самой. Так, да, Гарик?
– Идея в материи есть ложь, это точно, Оська, точнее не скажешь. Нет в материи ничего совершенного, невозможно ни в чем достичь совершенства. Машка так тоже часто повторяет. Где выход, скажи, старик, где выход?
Гаррик одним глотком допил водку, отодвинул с треком стул и пошел прочь, согнув от непосильной тяжести спину, на ходу невнятно бормоча, всматриваясь во что-то невидимое для других в наступающих сумерках.
– Не даст он мне теперь ничего больше создать. И кто кого поймал? – кажется Гаррик и сам не понимал уже, о чем это он.
Когда за ним закрылась дверь, художники посмотрели друг на друга, покачали головами, каждый по-своему. Венька – с толстым сожалением, Оська – со злым пониманием. Так и остались сидеть, опустив губы в уже поблекшее пиво.
По пути домой Гаррик расслабился, вдохнул темного неба с ментоловыми острыми звездами, промыл мозги свежим ветром. Хмель выветривался с каждым шагом, и уже становилось неудобно, что так расслабился, отпустил себя, наговорил лишнего.
«Ничего, – подумал тут же, – эти-то уж точно поймут и не осудят минуту слабости. А я устал просто, спать хочу. Вот высплюсь сейчас, утром встану – и снова за работу. Кто это, кроме меня самого, сказал, что я уже ни на что не годен? Кто это сказал?» – думал в звездное небо. В голове витали будущие картины, пока еще расплывчатыми обрывками мыслей, кусками сюжетов. Никакого сожаления – сказал сам себе. Вперед и только вперед.
Окна мастерской были мертвы. Темнота сочилась сквозь блеклые стекла наружу из дома. «Машку надо было предупредить, что задержусь, – спохватился Гаррик. – Все это Венька, гад, затащил в пивнушку, опомниться даже не дал. “Угощаю, картину продал”. Ладно, объясню, Машка – парень свой, поймет», – успокоил сам себя.
Зашел осторожно, свет включать поостерегся. В темноте, на ощупь, ориентируясь на лунную дорожку, что просочилась сквозь неплотные занавески, прокрался в глубь комнаты. Стал стягивать через голову свитер, когда услышал то ли всхлипы, то ли сдерживаемый смех из дальнего угла. Застыл на секунду со свитером над головой, прислушался – нет, не показалось. Всмотрелся.
В круге лунного прозрачно-зеленого света на полу сидела Машка, как-то странно скорчившись. Она раскачивалась из стороны в сторону и что-то напевала про себя. Гаррик рванулся к выключателю, под ногами треснуло стекло, уже потом понял, что это Машкины очки, которые он теперь растоптал окончательно и бесповоротно.
Машка вжалась коленями в тощую грудь, обхватив себя предплечьями. Кисти рук беспомощно болтались где-то за плечами. Неестественность позы добавлял ее странный взгляд. Она смотрела на Гаррика прямо, и в то же время как-то искоса. По-чужому смотрела, необычно. От нее шел запах напряженной тяжелой болезни. Машка облизнула лихорадочно покрасневшие губы и произнесла хрипло и незнакомо:
– А ты, милый, трусоват. Чего же ты полез сюда?
И тут же снова ушла в себя, как улитка в раковину, вывернула взгляд внутрь, свернула свое личное пространство так, словно ее самой не было. Осталась только сгустком больной энергии, еще утром бывшей человечной Машкой. Гаррик секунду молчал в полном остолбенении, пытался по инерции убедить себя, что ничего и не произошло, все как обычно, но от Машки шло такое ощущение чего-то беспредельно тоскливого, что надежды вернуться в себя безмятежного, такого, как несколько минут назад, у него не осталось. Волны катились от Машки – безнадеги, страха, обреченности.
Тут впервые с момента, как соседский мальчишка Колобок, что был старше на три года, разбил домашнему десятилетнему Славику нос, Гаррик заплакал. От понимания, что столкнулся с чем-то намного сильнее себя и бессилен перед этим. От того, что не хотел понимать, но уже понял.
Он плакал перед этим сильным, повторяя, как в детстве «Не хочу, не хочу», словно ждал: кто-то придет и уберет то, что он не хочет. Затем успокоился, вспомнил, что детство давно кончилось. Подошел к уже совершенно отстраненной от всего мира, напевающей Машке, сел рядом на пол и обнял ее. Так и сидели всю ночь, пока Гаррик не нашел в себе силы встать.
Бережно, как большую, безучастную ко всему куклу, одел Машку, вывел за руку на улицу. Она послушно шла за ним, изредка только вздрагивая от чего-то. Ее ладонь в руке Гаррика была теплой, доверчивой, как ладошка ребенка. Иногда Гаррику казалось, что она понимает, куда они идут, иногда –