Гарман и Ворше - Александр Хьелланн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После вступительной молитвы Йонсен прочитал текст евангелия четким и уверенным голосом. Затем начал кратко разъяснять евангелие. Он собирался только в последней части проповеди коснуться личных вопросов. Но чем ближе подходил он к этой последней части, тем меньшей становилась его уверенность в себе.
Начиная проповедь, молодой богослов устремил глаза в одну точку. Эту точку — голову пробста Спарре — он отыскивал каждый раз, когда отрывал глаза от бумаги. Белые волосы и ослепительный воротник ярко выделялись на темном фоне, и чем дольше говоривший смотрел на эту благообразную голову, тем больше он страшился конца своей речи.
Йонсен подошел к тому месту проповеди, где он собирался начать говорить о правде жизни, о том, что нельзя жить бок о бок с ложью. Но он не знал, как это случилось: сильные, страстные слова, которые он собирался сказать, так мало подходили к светлой, приветливой улыбке и ко всей почтенной фигуре пробста, исполненной серьезности и гармонии, что все смешалось в мыслях молодого богослова, и он не мог продолжать речи; в церкви наступила мертвая тишина, пока Йонсен медленно вытирал пот со лба.
Но когда он поднял снова голову, он намеренно не взглянул на пробста и в отчаянии обратил взор на ту, которая, в сущности, была виновницей всего происходящего.
И он не обманулся. Ибо в тот самый момент, как он устремил глаза на это открытое, смелое лицо, он почувствовал как бы прилив сил. Ее глаза смотрели на него в упор с вопрошающим, почти тревожным выражением; он понял взгляд девушки: она не должна обмануться в нем! С новой силой, спокойным, ровным голосом он начал последнюю часть проповеди.
Все громче и увереннее звучал его голос; он становился прекрасным, наполнял всю церковь, и эхо его отдавалось под сводами. Все слушали внимательно; некоторые старушки плакали и сморкались. Но какая-то смутная тревога стала передаваться от одного к другому во всем этом сборище людей.
Что за странная речь! Эти резкие требования быть абсолютно правдивым и смелым, это решительное осуждение всех формальностей, всякого церемониала, всех мелких, повседневных компромиссов — это было слишком уж смело, слишком преувеличенно!
Он сомневался и открыто признавался в этом; он был не единственный, кто сомневался, но он был одинок со своим признанием. Он хороша знал все это — эту тонкую сеть успокоений и умиротворений, которой оплетают человеческую совесть. Он знал это по людям одной с ним профессии, по духовным лицам, которые более чем кто-либо должны были бы быть правдивыми и ни в чем не отступать от истины, от строгой и ясной истины, которую презирают, ненавидят и преследуют в испорченном мире. Но, смотрите, к чему все сводится на деле? Мы видим, как удобно устроившееся, всеми почитаемое сословие живет, обманывая себя и других, прячет сомнения, глушит и смиряет могучую силу отдельных людей, чтобы вся жизнь в целом шла тихо, размеренно, спокойно и бесшумно. Истина — это обоюдоострый меч! Она чиста, как кристалл! И если истина проникла в человеческую жизнь — это болезненно, это мучительно, как рождение ребенка. И вот, вместо этого, мы ведем дремотную жизнь во лжи и формальностях, жизнь, в которой нет ни силы, ни крепости, ни смелости — ничего кроме путаницы, путаницы без конца!
Он постепенно увлекся, отложил в сторону бумагу и говорил уже многое из того, что не дерзнул бы написать; после решительного нападения он закончил свою речь краткой страстной мольбой о даровании силы себе и всем тем, кто хочет противостоять человеческой лжи, кто собирается жить в истине.
Затем Йонсен совершенно иным голосом прочитал молитву, и Ракел заметила, что он пропустил упоминание о «воинстве на земле и на водах».
Слушая спокойный, тихий голос, которым он прочитал молитву, все присутствующие вздохнули свободнее — словно после бури. Впрочем, некоторые перешептывались: «Скандал, форменный скандал!» — таково было их мнение. «Его, без сомнения, вызовут в консисторию!» — говорили люди, знакомые с законами.
Многие женщины не знали, как отнестись к тому, что они слышали, и обращали вопрошающие взоры в сторону мужчин; всегда ведь есть отец, муж, брат или другое авторитетное лицо мужского пола, суждение которого женщины привыкли считать и своим суждением. Но большинство глаз обращалось на пробста.
Пробст Спарре сидел спокойно, как и во время всей проповеди, немного отклонившись на спинку скамейки, с большой книгой псалмов в руках — подарком его прихода. Через верхние окна, обращенные на юг, мягкий теплый свет падал на его фигуру; на лице его была обычная печать высокой душевной безмятежности; никакого оттенка беспокойства или порицания не отразилось на нем в продолжение всей речи, и это действовало на прихожан успокаивающе. Настроение вообще было тревожное, лихорадочное, но большинство все-таки еще воздерживалось от произнесения окончательного приговора.
Пастор Мартенс, которому нужно было совершать службу, поднялся со своего места сразу после проповеди. Его обычно суховатый голос дрожал от внутреннего волнения. Наконец-то выяснилось, что таится в этом директоре школы! Капеллан не мог воздержаться от чувства некоторой радости при мысли, что теперь-то уж пробст вынужден будет похвалить его. Ведь это он считал, что не следовало разрешать Йонсену читать в церкви проповедь во время воскресного богослужения, что нужно было прежде проверить его знание библии, что в виде пробы его следует сперва допустить лишь к вечернему богослужению. Но теперь все уже свершилось! Полный разрыв со всем духовенством и перед всеми прихожанами! Интересно, как теперь поступит пробст?
Закончив службу, Мартенс тотчас покинул алтарь и направился в ризницу, куда, как он видел, вошел пробст.
— Ну? Что вы на это скажете, господин пробст?! — воскликнул он, задыхаясь от волнения, как только закрыл за собой дверь.
В высокой сводчатой ризнице пробст Спарре сидел в кресле и читал большую книгу псалмов. На вопрос капеллана он поднял голову с выражением кроткого упрека по поводу того, что ему помешали, и сказал рассеянно:
— Как? Что вы разумеете?
— Ах! Проповедь! Конечно, проповедь! Это ведь настоящий скандал! — горячо воскликнул капеллан.
— Ну, видите ли, — отвечал пробст, — я, конечно, не скажу, чтобы это была во всех отношениях хорошая проповедь, но, если принять во внимание…
— Но, господин пробст… — перебил его капеллан.
— Мне кажется, и это не в первый раз, что вы, дорогой мой Мартенс, никак не можете ужиться со своим новым сотоварищем, кандидатом Йонсеном, а ведь именно среди нас он должен был бы найти поддержку.
Капеллан опустил глаза. Какой чудесной силой обладал этот человек! Еще мгновенье тому назад Мартенс был так уверен в своем суждении, но как только этот ясный взгляд упал на него, все изменилось.
— Мне жаль, что приходится говорить вам это, дорогой мой Мартенс! Но я сказал это с самыми добрыми намерениями, и притом — мы ведь одни…
— Но разве вам не кажется, господин пробст, что он был дерзок и резок, слишком дерзок и резок? — спросил капеллан.
— Ну да, конечно, конечно, — добродушно согласился пробст, — он был дерзок, как все начинающие, пожалуй он самый дерзкий из всех, каких я слышал. Но мы ведь знаем, что таким образом часто начинают в наше время, — Мартенс невольно вспомнил о своем первом выступлении, — и было бы несправедливо требовать полной зрелости духа от молодых людей.
— Но он сказал, что мы, священнослужители, более чем другие живем во лжи, в мертвых, бессмысленных формальностях!
— Преувеличение! Это большое и опасное преувеличение! В этом отношении вы вполне правы, дорогой мой Мартенс! Но, с другой стороны, кто из нас будет отрицать, что церковные обряды — хоть они и очень красивы, очень глубоки — с течением времени от частого повторения теряют многое, что прежде захватывало. Посмотрите же, кто бросает первый камень! Конечно, молодежь, которая не знает еще утомительного и упорного труда тех, кто остается верным до конца; и в этом заключается преувеличение, опасное преувеличение!
— Но, — продолжал пробст, — давайте мы оба согласимся рассматривать его речь в правильном освещении, потому что судьбы многих зависят от нас. Если мы оттолкнем его сейчас, он может быть потерян для добрых дел; у меня же большие надежды на этого молодого человека. Он со временем займет достойное место, скажем, в большом городе, может быть даже в столице, и станет выдающимся церковнослужителем, который будет поистине болеть душой за свое призвание. Это я решаюсь предсказать.
При этих словах капеллан еще раз взглянул на своего начальника. В одно мгновенье он понял, что именно в облике пробста было так неотразимо. Это была улыбка, улыбка, которая видоизменялась и таилась, но никогда совершенно не исчезала с его благородного лица; она была настолько теплая и мягкая, что как бы озаряла солнечным светом все его слова; капеллан невольно подчинился этой улыбке. Он понял, почему мускулы его рта тоже невольно растянулись в улыбку…