Псаломщик - Николай Шипилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я приставал к берегу. С деревянных мостков, по которым не разойтись двоим, как с капитанского мостика, я смотрел на пологий скат берега.
А с вершины холма смотрел на меня пустой дом еще живого блаженного Спири. Он казался мне бородатым великаном. При этом он по-детски не выговаривал «эр». В его тяжелую ладонь вошла бы моя голова с ушами вместе. Лицо его было розовым и неоглядным, как цветущее поле гречи. Лицо блаженного было таким розовым и неоглядным потому, что стлалось широко, далеко, переходило в лысину и лишь у самой спириной потылицы, как гречишное поле, обрывалось. При этом оно окаймлялось зеленой, как мох, опушкой седины. Синие студеные озерца-близнецы – это Спирины глаза. Таков был богатырский мир его лица. Дом блаженного и колодец с журавлем стояли за речкой, на отшибе поселка. Одинокая береза, которая изогнулась стволом, как латунный подсвечник, в его ограде.
– Бабушка, он кто: колдун? – спросил Петя как-то перед своими страшными снами, которые шли возрастной полосой.
– Э-эх ты! Читака-писака! – огорчилась бабушка. – Колду-у-ун! Старец Спиридон – сын богатых родителей! Все, что ему оставили батюшка с матушкой, он роздал бедным! И жизнию своей голубиной старец Спиридон так угодил Господу Богу, что Господь открыл ему будущие времена и каждое сердце человеческо!
– Бабушка, а зачем тогда родители наживали?
– Не все нажито праведно, Петя… Большое богатство – грех…
Потом, когда Спиря был арестован и бесшумно умер в хрущевской неволе, этот подсвечник-береза упал и вывернул из склона сочную черноземную карчу. В карче свили гнезда бесстрашные змеи.
Нежить. Осенние мухи. Мразь. Оттаявшие помойки. Вот чем стала для России «хрущевская оттепель».
А при Спириной жизни дом стоял пуст, потому что сам-то Спиря вековал в рубленом флигельке. В его оконце вечерами шаял свет лампады. Там же, в бане, блаженный принимал честных хожалых, набожных старух с опрятными внучатами. Внучата прятали лица – они боялись, что Спиря опознает их. Что накажет тех, кто дразнится, когда через поселок, потом через лес и город он трусит двенадцать верст к единственной уже церкви нашего героического города. Так и мерял землю тяжелым посохом.
Поселковые дети, как облако гнуса, вились около и вопили:
– Спи-ря спи-рил, бул-ку сты-рил! Пошли на ул-ку – отнимем булку!
– Динь-дон! Спири-дон! Стибрил хлеба десять тонн!
Спиря никогда не стырил ни булки, ни тысяч тонн хлеба, как Грека. Его хозяйство – бабочек на клеверах да подстрешных ласточек – даже хрущевские финагенты не описывали. Люди сами несли ему еду, отрывая от себя. К нему, как я нынче понимаю, шли на послушание тихие опрятные юноши. Иногда он бил кого-нибудь из них своей богатырской палкой. Зато чуть позже, когда борец с культом личности бывшего семинариста объявил в розыск последнего попа, Спиря истлел на зоне…
– … Спири-духа, Спи-ри-ду-ха! Две нога – че-ты-ре у-ха!
А он не останавливался, чтобы выбрать хворостину из кустов. Он бормотал, не сбавляя ходу:
– Что вы, что вы, что вы, что вы… Что за чада, что за вдовы… Ап-ап-ап-ап! Лазогнать всех этих баб… Ап-ап-ап! Будут есть из бесьих лап… Слезки – кап-кап-кап… А не будут есть из лап – беси цап-цап-цап… Что вы, что вы, что вы, что вы! Мы давно на все готовы… Нам уж очень уж невмочь… Вы готовы нам помочь?.. Мы готовы, дети-вдовы, всех спасем мы вас, бедовых: Лаз-два-тли – огонь! Пли!.. – и кидал в нас сухой дротик.
– Ай-й-й! Ой-й-й! – верещали радостные неумытые дети и рассыпались испуганными воробьятами за придорожные кусты. Но Спирину скороговорку пользовали, как считалку:
– Ап-ап-ап-ап! Слезки кап-кап-кап! Лаз-два-тли – огонь! Пли!
Говорили, что он пришел с войны контуженый. Сам же Спиря говорил, что пришел на войну. Так он сказал и мне, когда я с родной своей бабушкой Марьей принес ему пахты с молокозавода. С нами же и двоюродный мой брат Юраша в кубанке и с деревянной саблей. Он важничал и воротил от Спири лицо: боялся, что блаженный унюхает запах табачного дыма.
– Золотокудлый Петька… Злато зло, зло, зло… На, Петька, на! – протянул он выпростанную кринку. – На! Клугом война… Богу молись, кашей делись…
Я был мал, да умен: упрятал рыльце в бабкину суконную юбку – рыльце в пушку.
– А ты – голова… голова… – говорил розовый Спиря бледному, лишайному Юраше.
– Это точно! – растрогался Юраша, которого редко хвалили за плохую учебу. – А они все: дурак, дурак!
– Смотли, Петька! Кто похвалит, тот и повалит!
Это потом, потом… Вверх по реке, против течения.
А тогда бабушка смотрела на Спирю и вся лучилась, благоговела, утирала платочком слезу, теребила в мочках ушей златы серьги эпохи царизма. Она спросила Спирю:
– Скажи мне, родименький, рибильтирвают мово Николая Павловича посмертно или же так навечно оставят врагом народу? Скажи, Спирюшка, какой же он враг-то был, какого народу?
– Иди, влаг, в балак… Так иди, так… так… Шаг – влаг, шаг – влаг… Тик-так, тик так… Гнал блак – влаг… Бел флаг – влаг… Ел мел – влаг… Был смел – влаг… Как так?.. Шаг… Шаг… Влево – шаг… Вплаво – шаг… Так? Лаз-два-тли! Огонь! Пли!
– Понятно… – уливалась слезами бабушка Мария и все оглаживала мою белую макушку. – Стихи! Да Бог-то милосерд: он все видит! Неужто, Спиря, попустит Бог торжество антихристово-то этих? А, Спирюшка, родименькой? Может, нам землю-то вернут?
Спиря не ответил, а присел передо мной на корточки, облучил меня синими глазами, взял мою руку ребенка и поцеловал ее. Потом поднял глаза к небу и сказал:
– Благослови душе моя Господа и вся внутленняя моя… имя свято Его…
Он перекрестил мой лоб, говоря:
– Иди, иди с Богом… Я помолюсь за тебя…
Я ничего не понял из этих слов, но доброта его глаз выжгла во мне что-то гадкое, вещавшее мне страшные сны. Тогда я заплакал от неосознанного стыда и ясной любви к непонятному горнему миру. Мои шестилетние слезы излились. Они не приходили ко мне около десяти лет и зим.
… А с прошествием этого срока, на исходе июньской ночи, на этом же ветхом мостике я обнял девушку Зойку. Зойка была жаркой и жадной. На ней было чистое синее платье с веселыми цветочками по полю. На платье – белый отложной воротничок под нежное горло.
Запели в той затуманенной дали первые песни. Возбрехали собаки той дальней яви. Вожди торопились обещать по радио продолжение великих свершений. Облака сбивались в небесные армады. Земля жарко плодила зелень.
А мы – я и Зойка – шли в обнимку коленцами переулков. Этой проходочкой мы заявили дядям и тетям всего окрестного мира о союзе своих чистых сердец. Но осенью пришел со службы пограничник Леня и взял ее себе в жены. Тогда я и ушел в сарай к Лизе Кёних. Там, на деревянном топчане, она меня и пожалела. А потом я сильно плакал в золотом лесу. Я обнимал березку, и чуткие листья падали на мою слабую голову лоха.
Заплакал я и сегодня во сне, когда вернулся из одиночного плаванья по речке былья. Да плач ли это был? Донные слезы лишь щипали глаза, но пропадали, как та речка, неведомо где.
Мне явилась живая мама.
– Плачешь, что ли, Петя?
– Плачу, мама…
– Отчего так, милый ты мой?
– Людей, мама, жалко…
– Ах, ты, мой ангел! Это, Петя, слава Богу, болезнь уходит…
Она накинула салоп, встала на колени и начала молиться там, во сне.
А я проснулся и обнаружил, что укрыт болгарским пледом, еще сто лет назад, в двадцатом веке, прожженным сигаретой Наташи. Светало поздно, спал я совсем недолго.
… Еще одна тыловая сентябрьская, которым несть числа от начала времен, ночь прошла, пересчитывая звезды над униженной русской землей. Звезды были все по местам. До них еще не добрался либеральный молодняк и не присвоил их и не переименовал в честь своих бесчестных же подружек. Врата Небес бесшумно раскрывались и пропускали на Страшный суд сотни бесплотных отлетающих душ, которыми убывала страна великанов.
Это была ночь незадолго до начала мэрских выборов.
Мой бывший однокашник, инвалид по части совести, мэр Димка Шулепов баллотировался на второй срок.
22
Это был страшный для жителей города месяц. Их, оглоушенных, атаковали зло и беспощадно. В газетах писали, что чартерными рейсами в Китаевск прибывают два батальона столичных политразбойников, которые намерены творить нашему земляку, нашему коренному Шулепову всякие гадости. Они будут вбрасывать подложные бюллетени, облыжные обвинения, устраивать голосование по двум, а то и по пяти паспортам. Они успели переиначить его фамилию на «Шулеров». Тут же они, эти пиарщики, превращались в три сотни переодетых в штатское военных без документов, которые якобы уже рассасывались по территории города. Они выдают себя за представителей ЦИК. Листовки в поддержку Димки печатали стотысячными тиражами, по всему городку были расставлены огромные рекламные щиты: Шулепов – с незаконнорожденными детьми, Шулепов – со студентами, Шулепов – с мудрым, но слегка обиженным лицом.