О дивный новый мир. Слепец в Газе (сборник) - Олдос Хаксли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я взял на себя смелость предположить, – запинаясь, докладывал Бернард, – что вы, ваше фордейшество, сочтете случай этот представляющим достаточный научный интерес…
– Да, случай, я считаю, представляет достаточный научный интерес, – отозвался бас. – Возьмите с собой в Лондон обоих индивидуумов.
– Вашему фордейшеству известно, разумеется, что мне будет необходим специальный пропуск…
– Соответствующее распоряжение, – сказал Мустафа, – уже передается в данный момент Хранителю резервации. К нему и обратитесь безотлагательно. Всего наилучшего.
Трубка замолчала. Бернард положил ее и побежал на крышу.
– Летим к Хранителю, – сказал он мулату в зеленом.
В десять пятьдесят четыре Хранитель тряс руку Бернарду, здороваясь.
– Рад вас видеть, мистер Маркс, рад вас видеть, – гудел он почтительно. – Мы только что получили специальное распоряжение…
– Знаю, – не дал ему кончить Бернард. – Я разговаривал сейчас по телефону с его фордейшеством. – Небрежно-скучающий тон Бернарда давал понять, что разговоры с Главноуправителем – вещь для Бернарда самая привычная и будничная. Он опустился в кресло. – Будьте добры совершить поскорее все формальности. Поскорей, будьте добры, – повторил он с нажимом. Он упивался своей новой ролью. В три минуты двенадцатого все необходимые бумаги были уже у него в кармане.
– До свидания, – покровительственно кивнул он Хранителю, проводившему его до лифта. – До свидания.
В отеле, расположенном неподалеку, он освежил себя ванной, вибровакуумным массажем, выбрился электролизной бритвой, прослушал утренние известия, провел полчасика у телевизора, отобедал не торопясь, со вкусом и в половине третьего полетел с мулатом обратно в Мальпаис.
– Бернард, – позвал Джон, стоя у туристского пункта. – Бернард!
Ответа не было. Джон бесшумно взбежал на крыльцо в своих оленьих мокасинах и потянул дверную ручку. Дверь заперта.
Уехали! Улетели! Такой беды с ним еще не случалось. Сама приглашала прийти, а теперь нет их. Он сел на ступеньки крыльца и заплакал.
Полчаса прошло, прежде чем он догадался заглянуть в окно. И сразу увидел там небольшой зеленый чемодан с инициалами Л. К. на крышке. Радость вспыхнула в нем пламенем. Он схватил с земли голыш. Зазвенело, падая, разбитое стекло. Мгновение – и он уже в комнате. Раскрыл зеленый чемодан, и тут же в ноздри, в легкие хлынул запах Линайны, ее духи, ее эфирная сущность. Сердце забилось гулко; минуту он был близок к обмороку. Наклонясь к драгоценному вместилищу, он стал перебирать, вынимать, разглядывать. Застежки-молнии на вискозных шортах озадачили его сперва, а затем – когда решил загадку молний – восхитили. Дерг туда, дерг обратно, жжик-жжик, жжик-жжик; он был в восторге. Зеленые туфельки ее – ничего чудесней в жизни он не видел. Развернув комбилифчик с трусиками, он покраснел, поспешно положил на место; надушенный ацетатный носовой платок поцеловал, а шарфик повязал себе на шею. Раскрыл коробочку – и окутался облаком просыпавшейся ароматной пудры. Запорошил все пальцы себе. Он вытер их о грудь свою, о плечи, о загорелые предплечья. Как пахнет! Он закрыл глаза; он потерся щекой о запудренное плечо. Прикосновение гладкой кожи, аромат этой мускусной пыльцы – будто сама Линайна здесь.
– Линайна, – прошептал он. – Линайна!
Что-то ему послышалось, он вздрогнул, оглянулся виновато. Сунул вынутые воровским образом вещи обратно, придавил крышкой; опять прислушался и огляделся. Ни звука, ни признака жизни. Однако ведь он явственно слышал – не то вздох, не то скрип половицы. Он подкрался на цыпочках к двери, осторожно отворил – за дверью оказалась широкая лестничная площадка. А за площадкой – еще дверь, приоткрытая. Он подошел, открыл пошире, заглянул.
Там, на низкой кровати, сбросив с себя простыню, в комбинированной розовой пижаме на молниях, лежала и спала крепким сном Линайна – и была так прелестна в ореоле кудрей, так была детски-трогательна со своим серьезным личиком и розовыми пальчиками ног, так беззащитно и доверчиво разбросала руки, что на глаза Джону навернулись слезы.
С бесконечными и совершенно ненужными предосторожностями – ибо досрочно вернуть Линайну из ее сомотдыха мог разве что гулкий пистолетный выстрел – он вошел, он опустился на колени у кровати. Глядел, сложив молитвенно руки, шевеля губами. «Ее глаза», – шептал он:
Ее глаза, лицо, походка, голос;Упомянул ты руки – их касаньеНежней, чем юный лебединый пух,А перед царственной их белизноюЛюбая белизна черней чернил…
Муха, жужжа, закружилась над ней; взмахом руки он отогнал муху. И вспомнил:
Мухе – и той доступно сестьНа мраморное чудо рук Джульетты,Мухе – и той дозволено похититьБессмертное благословенье с губ,Что разалелись от стыда, считаяГрехом невольный этот поцелуй;О чистая и девственная скромность!
Медленно-медленно, неуверенным движением человека, желающего погладить пугливую дикую птицу, которая и клюнуть может, он протянул руку. Дрожа, она остановилась в сантиметре от сонного локтя – почти касаясь. Посметь ли? Посметь ли осквернить прикосновением низменной руки… Нет, нельзя. Слишком опасна птица и опаслива. Он убрал руку. Как прекрасна Линайна! Как прекрасна!
Затем он вдруг поймал себя на мысли, что стоит лишь решительно и длинно потянуть вниз эту застежку у нее на шее… Он закрыл глаза, он тряхнул головой, как встряхивается, выходя из воды, ушастый пес. Пакостная мысль! Стыд охватил его. «О чистая и девственная скромность!..»
В воздухе послышалось жужжание. Опять хочет муха похитить бессмертное благословение? Или оса? Он поднял глаза – не увидел ни осы, ни мухи. Жужжание делалось все громче, и стало ясно, что оно идет из-за ставней, снаружи. Вертоплан! В панике Джон вскочил на ноги, метнулся вон, выпрыгнул в разбитое окно и, пробежав по тропке между высокими агавами, поспел как раз к приземлению вертоплана.
Глава десятая
На всех четырех тысячах электрических часов, во всех четырех тысячах залов и комнат Центра стрелки показывали двадцать семь минут третьего. В «нашем трудовом улье», как любил выражаться Директор, стоял рабочий шум. Все и вся трудилось, упорядоченно двигалось. Под микроскопами, яростно двигая длинными хвостиками, сперматозоиды бодливо внедрялись в яйцеклетки; и оплодотворенные яйца разрастались, делились или же, пройдя бокановскизацию, почковались, давая целые популяции близнецов. С урчанием шли эскалаторы из Зала предопределения вниз, в Эмбрионарий, – и там, в вишневом сумраке, прея на подстилках из свиной брюшины, насыщаясь кровезаменителем и гормонами, росли зародыши – или, отравленные спиртом, прозябали, превращались в щуплых эпсилонов. С тихим рокотом ползли конвейерные ленты незаметно глазу – сквозь недели, месяцы и сквозь биологические эры, повторяемые эмбрионами в своем развитии, – в Зал раскупорки, где новораскупоренные младенцы издавали первый вопль изумления и ужаса.
Гудели в подвальном этаже электрогенераторы, мчались вверх и вниз грузоподъемнички. На всех одиннадцати этажах Младопитомника было время кормления. Восемнадцать сотен снабженных ярлыками младенцев дружно тянули из восемнадцати сотен бутылок свою порцию пастеризованного млечного продукта.
Над ними в спальных залах, на десяти последующих этажах, малыши и малышки, кому полагался по возрасту послеобеденный сон, и во сне этом трудились не менее других, хотя и бессознательно, – усваивали гипнопедические уроки гигиены и умения общаться, основы кастового самосознания и начала секса. А еще выше помещались игровые залы, где по случаю дождя девятьсот детишек постарше развлекались кубиками, лепкой, прятками и эротической игрой.
Жж-жж! – деловито, жизнерадостно жужжал улей. Весело напевали девушки над пробирками; насвистывая, занимались своим делом предназначатели; а какие славные остроты можно было слышать над пустыми бутылями в Зале раскупорки! Но у Директора, входящего с Генри Фостером в Зал оплодотворения, лицо выражало серьезность, деревянную суровость.
– В назидание всем, – говорил Директор. – И в этом зале, поскольку здесь наибольшее у нас число работников высших каст. Я велел ему явиться сюда в два тридцать.
– Работник он очень хороший, – лицемерно свеликодушничал Генри.
– Знаю. Но тем оправданнее будет суровость наказания. Повышенные умственные данные налагают и повышенную нравственную ответственность. Чем одаренней человек, тем способнее он разлагать окружающих. Лучше, чтобы пострадал один, но спасены были от порчи многие. Рассудите дело беспристрастно, мистер Фостер, и вы согласитесь, что нет преступления гнусней, чем нарушение общепринятых норм поведения. Убийство означает гибель особи – а собственно, что для нас одна особь? – Взмахом руки Директор охватил ряды микроскопов, пробирки, инкубаторы. – Мы с величайшей легкостью можем сотворить сколько угодно новых. Нарушение же принятых норм ставит под угрозу нечто большее, чем жизнь какой-то особи, – наносит удар всему Обществу. Да, всему Обществу, – повторил он. – Но вот и сам преступник.