Угловая палата - Анатолий Трофимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потянуло заговорить с ним, но землистые веки Малыгина сомкнулись, и обращенные к Смыслову черные провалы глазниц заставили внутренне поежиться.
Заснуть бы под мелодичный звон в голове, поспать до нового взрыва…
Не надо думать про взрыв, о чем-то другом надо. Или посчитать до ста, как мама учила: один белый слон, два белых слона, три белых слона… Сосчитать стадо в сто белых слонов…
Смыслов все же заставил себя уснуть. Очнулся от нового взрыва, от боли в висках и затылке. Такой громкий, оглушающий взрыв — и никто не слышал? Даже чуткая Машенька? Сидит за своим столом, поглощенная сматыванием стираных бинтов. Бинты потеряли первозданную белизну, на них несмываемые следы чьих-то ран, йода, но, стерилизованные, скатанные в пухлые рулончики, они послужат еще и еще, пока не собьются в веревочки. Но и тогда их не выбросят, сгодятся, чтобы натянуть их на колышки для сушки белья.
Расторопно шевелятся пальчики Маши Кузиной, бежит к пальчикам пегая лента бинта. Внешне Машенька безучастна к палатному говору, но глаза выдают ее. То они грустят, то в них вспыхивают веселые блестки, а то и закрываются в торопливой стыдливости.
Побасенки же в палате прямо-таки не для девичьего ушка. Затеял разговор немного воспрянувший Василий. Курочка, потом инициативу перехватил Якухин, заметно раздобревший на сытных госпитальных харчах. Уж очень ему приглянулась откровенность Василия Федоровича про то, как он погуливал в довоенное беззаботное время, и самому стало невмоготу, так и подмывало потрепаться о всяком таком.
Спросил с ухмылкой Василия Курочку:
— Как тебя такого в партию-то приняли, младший лейтенант?
— Какого? — насторожился Курочка.
— Хлыща такого.
— Гляжу я на тебя… Голова, как у вола, а все мала. В партию-то что, только тех принимают, у кого ни печенки, ни сердца?
— Хо-хо, сердечный какой. Будто у других кирпичи тута, — Якухин ткнул себя пальцем в грудь.
— Может, и не кирпичи, но не то, что у меня. Мое сердце, как русская печка — большое и горячее.
— Готов всех запихать в свою печку?
— Рад бы, да места теперь нету. Одна Арина моя там осталась, остальное злобой заполнено. Товарищи мертвые, ноги мои — все там… И вообще, Якухин, путаешь ты божий дар с яичницей. Ухажорки-то когда были? До войны, а партбилет — на фронте. Я уже «За отвагу» имел, три лычки на погонах имел. Понял?
— Не знали, поди, про твои шашни, вот и приняли. Даже в мусульмане хотел записаться, чтобы жен богато иметь… Меня вон за одну-единственную отмутузили батогами, — Якухин широко и самодовольно ухмыльнулся. — Все равно всех обвел вокруг пальца.
Никто не загорелся желанием немедленно узнать, как Якухин и кого обвел вокруг пальца, никто не поторопился с обычным: «Ну-ну, рассказывай». Но Якухин был так горд собой, считал себя таким завидным ловкачом, что и много лет спустя не мог не надуться спесью, стал рассказывать о распиравшем его:
— Нанялись мы артелью в соседней деревне избы погорельцам ставить. Когда это? Кажись, в тридцать четвертом годе. Молодой был, видный. Усы вот так вот… Прилабжился к дочке хозяйской, где на постое стояли. Не женат, говорю, изба есть, лошадь, живность всякая… Наплел семь верст до небес, жизнь наобещал — щи с пряниками хлебать станем. Пошло все как надо… Целый год топорами тюкали в той погорелой деревне, ну и дотюкался — родила, холера. Что тут делать? Не бросать же законную, от нее у меня два мальца росло…
— А состряпал чужого, что ли? — неодобрительно перебил Василий Курочка.
— Свой, чужой… Ты не осуждай, слушай давай. Уперся я — не мой! Не мой, да и только. Ничего не имел с этой девицей. Научили девку… Ну, тогда уже не девку, — хохотнул Якухин. — Научили девку в суд подать, чтобы она алименты, как городские женщины, с меня получала. Приходит повестка из суда — дома светопреставление. Жена на моей голове такую прополку устроила! А я на своем: поклеп, ведать не ведаю. В суде то же самое говорю. За ноги-то не держали, поди докажи. Так нет, надо им обязательно мужика прижучить. Взяли по капельке крови у меня и младенца. Тогда ведь не считались — записаны в загсе или не записаны, докажут, что кровь одинаковая, — и будь здоров, плати за дитенка, пока для свадьбы не созреет. Анализ там и всякое такое, а кровь-то возьми и окажись не такой, какая суду требуется. Может, врачи напутали, может, еще что, только я чист остался.
— Ничего себе — чист, — презрительно произнес Курочка. — В дерьме по уши, а чист. — Но концовку рассказа захотел услышать. — Ты про то, как тебя отметелили, расскажи.
— А чего отметелили… Если врачи не доказали, то палками все равно не докажешь. Хулиганье, чего с них спросишь…
— Давай-давай досказывай, если начал.
— Зачем-то приехал я в ту деревню. Она уже отстроилась после пожара. И не помню сейчас — зачем приехал. Кажись, в лавку за карасином. Парни, кои тут ошибались, наломали дрючков от заплота и отпотчевали. Дураки и есть дураки, что с пьяных возьмешь…
— Тебя не бить надо было, младший лейтенант, а головой в отхожую яму, — пробурчал со своей кровати майор Петр Ануфриевич.
Василий Курочка выразился помягче:
— Не мужик ты, Якухин, так, видимость мужицкая.
Наступившее молчание могло и ссорой кончиться, да Боря Басаргин нарушил это молчание. Закручинился что-то, произнес горемычным голосом:
— Вот и у меня, наверное, ребеночек где-то растет…
Борино тоскливое заявление было настолько неожиданным, настолько нелепым, что сразу даже рассмеяться не смогли. Лейтенант Гончаров, сидевший спиной в подушку, книжку с колен уронил. Машенька, хотя и не показывала виду, что слышит, бинты мотать перестала. Смыслов, пересилив боль, повернул голову, чтобы разглядеть Борю через три койки.
Первыми весело заквохтали выздоравливающие — Краснопеев, Мамонов, Россоха, а Якухин рот открыл, да так и сидел бездыханно. Когда опомнился, тут же и ухнул:
— Вот этого возгривого в яму-то. На губах еще не обсохло.
Подобие улыбки появилось и на мрачном лице Василия Курочки.
— С чего это ты взял, Борька? — спросил он. — Какой ребеночек, откуда он у тебя?
Боря положил больную ногу поудобнее, позагибал пальцы:
— Сколько это бывает? Девять месяцев, да? Во-о-от, а прошло одиннадцать.
Подстрекаемый повеселевшей палатой, Боря рассказал о своих страданиях.
Прибывших в запасной полк новобранцев отправили в лес на заготовку дров, а лес этот, где дали делянку для воинской части, — у черта на куличках. Пароходом добираться надо. Всю ночь плюхался пароходишко по реке, продрог Боря, слоняясь по замусоренной палубе, искал место в затишке. Тут и услышал голосок — томный, притягивающий:
— Паренек, а паренек, иди сюда, тут хорошо, тепленько.
Боре только бы приткнуться куда, задать храпака от несытного пайка. Прополз в туннель из ящиков, откуда доносился голос, учуял кого-то руками.
— Сюда ложись, сюда. Ближе. Вот так. Дай-ка я тебя пальтецом укрою.
От близости женского тела у парня пересохло во рту, боится пальцем ворохнуть. Соблазнительница воркует про то, как увидела его на дебаркадере, как понравился ей. Про имя спросила и про то — женатый ли.
Надо же — женатый! Когда ему было жениться, если еще восемнадцати не исполнилось.
Не различимая впотьмах Борина радость (а что радость — Боря не сомневался: волосы шелковистые, душистым мылом пахнут) дышит в ухо теплом, шепчет колдовским голоском:
— Вот такого я и хочу любить…
Как целоваться стали — в голове совсем помутилось.
Проснулся Боря от утренней свежести, глаз не открывает, думает, как вести себя, о чем говорить. Теперь некуда деваться, надо жениться. Разве он посмеет обмануть такую доверчивую, ласковую… Н-нет, Борька не подлец. Только вот как это… Не сказал, что скоро на фронт уедет. Обманул, выходит. Вдруг заревет при всех.
Беда прямо, как тяжело стало солдату. Повздыхал немного, решил сейчас же и объясниться. Надо только обнять, приласкать, рассказать все начистоту. Потянулся обнять — нет никого. Пошарил для верности, глазами поискал — пусто. Выполз из-под ящиков, стал ждать. Мало ли куда могла отлучиться. Потом встревожился. Поискать бы, окликнуть. Но как поищешь? Лица не видел, имени не спросил… Придет, не может не прийти. Смущается, наверно, что так вот сразу…
Никто не пришел к Боре. Палуба парохода просыпалась, многорото зевала, сморкалась, чихала, жгла чадный самосад. Спросил бабку, которая неподалеку ворочалась и кашляла, — не знает ли, куда ушла девушка, которая здесь спала.
Бабка накашлялась досыта, подивилась на Борю, спросила непонимающе:
— Кака девушка? Наталья, што ли? Милай, кака она девушка. У Натальи-то девка растет, тебя, поди, постарше. Сошла Наталья на той пристани, у них телятник там, лагерем летним зовется.
Старуха смотрела на потерявшего способность соображать Борьку Найденова, разбиралась, чем он от макушки до пят заполнен в эту минуту, и осенило догадкой. Заслонила ладошкой открытый в смехе беззубый рот.