Репетиции - Владимир Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сначала Сертан намечал довольно широкую группу кандидатов и, подгадав, когда кому-то из них было плохо и тяжело или он устал, или был в беде, читал ему из Евангелия слова любви и милости; он говорил ему: «Утешься, ибо Христос пришел…» — и если видел, что душа человека наполняется радостью и умилением, если видел, что слова Христа именно для него и к нему обращены, что они снимают груз горя с его плеч и этот крестьянин, явись сюда Христос, не задумываясь, пошел бы за Ним, — он брал его к себе и с чистой совестью мог сказать, что и Христос тоже взял бы его.
Недавно я писал, что и келарь скоро начал видеть, как рождается и прорастает сквозь русскую землю, прорастает, как трава, когда весной сходит снег, Святая земля, но здесь по своей прежней ненависти к Сертану он был из последних, а остальные видели это уже давно и уже научились понимать и чувствовать всю округу Обетованной землей, Израилем. Для крестьян, занятых в постановке, бывшая еще недавно раздвоенность — надо было жить в двух мирах, и в каждом действовать и существовать по-своему, то, кем они были в одной жизни, совсем не совпадало с тем. что было в другой, и их старый опыт был неприменим, часто просто мешал, — так вот это раздвоение постепенно уходит.
Получившим главные роли все необходимое теперь дает монастырь, и они могут больше ни о чем, кроме постановки, не думать. Напомню, что для них это и не роли, а их жизнь, их миссия, то, что им суждено и предназначено. Актеры же, занятые в небольших эпизодах, хотя они продолжают крестьянствовать, легко разделяют свою одну и вторую жизни; их обычное земное бытие полностью подчинено постановке, оно — довесок, и довесок временный, как временна телесная оболочка, а жизнь, обращенная к Христу, к Богу, вечна, и, в сущности, только она реально есть и пребудет. Именно по законам вечной жизни здесь, в России, возникают и растут Назарет, Вифлеем, Иерихон, Иерусалим, появляются их окрестности, но одновременно происходит быстрое вытеснение и забывание прошлого, того, чем эти люди были раньше, собственной их истории и истории их земли. Зрение полностью меняется, и даже там, где задуманное Сертаном далеко еще не сделано, они видят все как бы законченным, легко запоминают и мысленно строят с его слов, и, как кажется, продолжающаяся подгонка местности нужна им лишь для чужих, для тех, кто не причастен к репетициям, и кому, словно маленьким детям, надо потрогать руками, чтобы убедиться. Собственно, в Новом Иерусалиме мы видим попытку построения на земле другого, высшего мира, когда одухотворяется сама земля, когда она возводится душами и для душ — и это почти в самом начале, на третьем году работы Никона и Сертана.
Как только Сертан завершил развертку картин, взятых у итальянцев, нарисовал сотни и сотни эскизов, набросков, связок, соединяющих картины, он решил, что пора приниматься за репетиции, иначе отобранные им актеры перегорят, могут привыкнуть к словам, и те станут для них слабеть и умирать.
Начав же репетировать, он через несколько дней вдруг поймал себя на мысли, что теперь, наоборот, боится, что его актеры почувствуют себя и действительно сделаются профессионалами, от кого-нибудь случайно узнают, что это роль и все это — просто обыкновенный театр, он и сам, собственно, уже стал забывать, что это театр, забывать, что вообще есть на земле пьесы и актеры.
Но опасность была невелика: что такое театр, в Новом Иерусалиме никто не знал, да и никто в монастыре не понял бы, что то, чему Сертан учит крестьян, — из рода представлений, даваемых на Руси скоморохами, настолько одно было непохоже и не вязалось с другим. Бояться ему было нечего. Тут выходит, что для Сертана и профессионализм актеров был плох, и непрофессионализм тоже плох, и что его постановка никакой не театр, единственное все разрешало.
В нем пока еще сохранился старый страх, что без профессиональных актеров он не справится, но этот страх уходил; у Сертана уже появилось ощущение, что получается и получится, которое шло от всеобщей уверенности, что иначе и быть не может, от того, что немало вещей и в самом деле уже удались, и хотя эта уверенность отнюдь не опровергала прежних опасений, была из другого теста, из другой оперы, но страх был как бы отодвинут ею, отодвигался с каждым днем дальше, и о нем можно было больше не думать.
Весной шестьдесят пятого года исполнилось семь лет, как Сертан попал в Россию. Он давно сносно знал язык, успел повидать за это время сотни разных людей, со многими довольно близко сойтись, и все-таки он чувствовал, что ни России, ни происходящего здесь он не понимает. Судя по дневнику, он о многом догадывался, но его догадки были такими странными, что он не верил в них и сам. Он постоянно спрашивал себя, почему его не отпустили во Францию, почему заставили служить опальному и заниматься странной постановкой. Он придумывал тысячи ответов, один фантастичнее другого, и каждый из них — чего он не хотел и о чем не думал, — невольно и легко расходясь вглубь и вширь, сразу начинал касаться всей России. Страна, получавшаяся у него, была настолько ни на что не похожей и невозможной, что ясно было, что здесь что-то не так. Скорее всего, Сертан не понимал России, не понимал, куда она идет, к какой судьбе готовится, долго, почти до последних дней не понимал, и что он тут делает, из-за искаженности, неполноты отношений с людьми, с которыми его сводила судьба.
Отношения эти почти всегда были направлены в одну сторону. Его спрашивали, от него требовали подробных ответов и толкований, но сами мало что объясняли. Конечно, он видел и знал многие фрагменты жизни, но соединить их в целое умел редко. Это было и в Москве, где он подолгу беседовал с боярами, с приказными, и в Новом Иерусалиме (отношения с Никоном были единственным исключением, и его догадки, предположения о России по большей части строились именно на том, что он слышал от Никона), где монахи, крестьяне, вообще каждый, кто был так или иначе причастен к постановке, слушали его, знали и помнили каждое его слово, но в свою очередь, про себя ему никогда ничего не говорили.
Уже через год после приезда в Новый Иерусалим он столкнулся с удивительным, но, похоже, общим убеждением, что значащими являются только его слова, только то, что исходит от него к ним, но не наоборот. Он был любопытен и долго сопротивлялся этому, но его сопротивление тонуло в их уверенности, что они ему ничего важного сказать не могут, в их недоумении, что он хочет их слушать. Окруженность его своим голосом, своими словами, тем, что он делал, была так велика, что он стал забывать то, что знал о России в Москве, и даже совсем близко и рядом рассказанное ему Никоном. И лишь отставленный от дела, в последние месяцы отпущенной ему жизни, уже на этапе он, кажется, впервые твердо понял, что Россия действительно ждет конца.
Конца ждали давно, с первого десятилетия века, ждали и во владениях монастыря, и в Москве, и на Дону, и в Сибири. Ждали, а кое-где называли и имя антихриста, который, обозначив последние времена, уже пришел и правит на земле. Одни говорили, что это Никон, некоторые — что Аввакум; почти все были убеждены, что кто-то из них, но подозревались и другие. Среди монастырских крестьян было много последователей Аввакума, пожалуй, не меньше, чем Никона, почему — понятно: затеянное патриархом строительство, особенно когда сократилась помощь от Алексея Михайловича, высасывало из них все соки. Монастырские власти были злы и жестоки как никогда, и это подтверждало, что конец скоро.
Сертан, его работа, рано, едва ли не с первого дня подбора исполнителей на роли и для никониан, и для староверов в их спорах о конце стал единственным и, что важно, нейтральным, пришедшим со стороны авторитетом (в вере Сертана учение о конце мира, суде и воздаянии тоже было главным, так что общая основа была), и он сам, долго этого не подозревая, был в центре всего: всех отношений, столкновений, споров, течение которых часто и направлялось толкованием его слов, ходом репетиций. Безусловно надо отметить и следующее: при общем ожидании конца, при ежечасных обвинениях, что один или другой — антихрист, репетиции Сертана были первыми настоящими действиями, которые для каждого, кто был рядом с ними и ими затронут, без сомнения, свидетельствовали, что последние времена уже начались и суд скоро, совсем скоро. Тут было, как всегда с немцами и прочими иноземцами: пока русские спорили и ругались, кто виноват, кто антихрист, немцы этими надмирными вопросами не занимались, а просто тихо делали свое дело. Положение Сертана и уважение, которое он вызывал, было беспрецедентно, здесь сливалось многое: и подчеркнутая нежность с ним Никона — только с ним, и то, что Сертан ни во что не вмешивался, был вне всего, вне любой иерархии, вне любых отношений, однако без него ничего не начиналось и ничего не шло, и как бы все, что было в монастыре, было для него и вокруг него.
Очень важным было еще одно: чтобы люди хорошо делали то, что хотел от них Сертан, им необходимо было подолгу молиться с Никоном, моления должны были подготовить актеров к репетициям без Христа, заменить им Христа, роль которого Сертан, как я уже говорил, дать никому не имел права. И эти для всех, кто в них участвовал, несравнимые ни с чем совместные с патриархом предстояния перед Богом были только предварительным этапом для, в сущности, рядовых, что было ясно любому, репетиций Сертана. Это соединение молитв и репетиций уже само по себе устанавливало и дополняло странную субординацию Сертан — Никон, такую, какой не могло быть, и в то же время она была, это все видели, что была, но осмыслить, конечно, боялись и чувствовали, что она — тоже из крайних времен. Времен, когда последние станут первыми.