Путник со свечой - Вардван Варжапетян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Помню, учитель.
— Теперь ты понял, почему?
— Нет, учитель.
— Еще подумай, тогда поймешь. Встретились — расстаемся... Что за печаль? Нет у меня ничего, кроме камня в желтом платке; хочешь — брось, хочешь — возьми. Не почитай имена, свято лишь безымянное... Узоры неба... линии земли...
Сказав это, учитель ушел.
По всей Поднебесной не было человека, которого Ли Бо хотел видеть так сильно, как Пятнистого Бамбука. Пожалуй, один Ду Фу. Неужели он прав: выигрывая войну, мы проигрываем мир? Но разве не о том в «Дао дэ цзине»: «Где побывали войска, там растут терновник и колючки. После больших войн наступают голодные годы... Хорошее войско — средство, порождающее несчастье, его ненавидят все существа. Поэтому человек, следующий Дао, его не употребляет... Тот, кто радуется убийству, не может завоевать сочувствие в стране. Благополучие создается уважением, а несчастье приходит от насилия... Если убивают много людей, то об этом нужно горько плакать. Победу следует отмечать похоронной процессией».
3.
Наконец на мосту показался паланкин Гу И, стражники, слуги, монахи, — уж не оттуда ли, из монастыря Лао-цзы? Видно, оттуда — вот и наставник в алой шелковой рясе, его окружили послушники, каждый держит медную плевательницу, молитвенный барабан или просяную метелку. Дождались, пока Гу И вышел из паланкина, в тысячный раз прочитал: «Отныне тот, кто был известен под именем Ли Бо из Цзянлиня, лишается тени, имени и считается ничем. Подданные любого сословия и звания, встретив черепашье отродье, обязаны плюнуть в изменника». Плюнули: настоятель, монахи, плотник с теслом, которого привели чинить колесо телеги.
Монахи громко прочли сутру «Бессмертные будды», кланяясь наставнику, громко вторили: «Посвящаю себя будде Амитабе, его милосердию, его мудрости». Действительно, только безумцы могут возносить молитвы в стенах, обрызганных кровью. Молод настоятель, но красноречив, чего же он хочет от человека, в которого плюнул? Или думает, что слюна, душистая от благовоний, приятнее жирного плевка Гу И? Бедный наставник Гао Юйгун! В высоком зале, где мы с тобой выпили так много вина, теперь сидят отшельники тоски. В память о твоей учености здесь остались кожаные ремешки рукописей, высохших, как листья чеснока; кассию, ирис и ревень, что ты сажал всю жизнь, выдернули из земли.
Я рано понял, что нужно беречь свободу от мира. Но, видно, с годами поглупел, решив, что мое дело — спасать мир. Нет, не стоило мне, старику, звонить в колокола, бить в барабаны. Я, как этот молодой монах в алой рясе, чаще открывал книгу, чем сердце, а теперь ни к чему прочитанное и написанное.
Одиноко и так тяжело!..
Однажды с наместником Ань Лушанем проезжали мост через Янцзы — легкий, кружевной, словно фарфоровый, а проходят быки с повозками, груженными камнями, не прогнется. Говорят, этот мост длиною в семьдесят шагов за одну ночь построил каменотес Лу Бань, сжалившись над жителями, каждый год наводившими переправу. Воздали жители хвалу каменотесу, пели в честь него песни. Услышал про мост отшельник Чжан Голао, навьючил осла переметной сумкой — и мост закачался, прогнулся, а в камне, как в глине, оттиснулись ослиные копыта; непомерную тяжесть взвалил Чжан Голао на осла: в один кошель сумы положил солнце, в другой — луну. Прогнулся мост, но устоял, не рухнул.
Тяжелы луна и солнце. Но тяжелее всего — неволя. Как взлететь журавлю, если к крыльям привязаны камни? Как нырнуть рыбе, если в жабры вонзился крючок? Как постичь Дао, если думаешь о спасении мира? Жизнь коротка, но тягот в ней на тысячу лет!
Плотник приладил колесо, монахи вернулись в монастырь, стражники седлают коней, слуги подняли паланкин, где храпит Гу И.
Все дальше на юг катит повозка, в Елан, а сердцу все холоднее. Трава в лунном инее, усталые гуси ищут пропавшую отмель. Шуршит бамбуковая заросль, сияет луна, поле цветущей гречихи белеет как снег.
Глава седьмая
1.
— Отец!
Будто наяву слышен голос сына, но он за тысячу ли. Однажды Чжуан-цзы приснилось, что он — бабочка, он от души наслаждался, порхая с цветка на цветок, но вдруг проснулся и удивился, что он — Чжуан-цзы, никак не мог понять: снилось ли ему, что он бабочка, или бабочке снится, что она Чжуан-цзы. Это и называется превращением вещей. Если так изменчивы мы сами, по-разному воспринимая себя во сне и наяву, душой и телом, что же тогда сказать о бесконечных формах природы? Если отдельные существа могут претерпевать такие изменения, то весь мир должен пребывать в непрерывном движении. Тогда что же удивительного, что Чжуан-цзы стал порхающей бабочкой, а Ли Бо оказался в клетке, как животное. Но если разум и честь так преходящи, чего же мы добиваемся своими трудами и мучениями?
Ли Бо сидел на полу, погрузившись в странности превращений, но снова услышал: «Отец!» — так внятно, что испуганно закрыл уши. Жалобно всхлипывая, косматый старик забился в угол клетки, задрожал. О небо! Разве не все исполнили повеление императора, неужели остался на земле хоть один, кто не плюнул в меня? Ха-ха! Конечно, остался — мой сын Байцин! Но как же он узнает меня, если мы никогда не виделись?
В день, когда он принес из Чэнду саженец персика с корнями в комьях земли, обвязанный мокрой рогожей, госпожа Цуй легла навзничь, а он, ее супруг, лег ничком — свет и тьма соединились, дав начало новой жизни, имя которой скажут вслух через десять лун. Но жизнь нерожденного — тоже жизнь; его дыхание, как у рыбы, — тоже дыхание; его зрение, как у летучей мыши, — тоже зрение. Как бы ни повернулся в чреве матери, всюду мягко, влажно, тепло; куда бы ни посмотрел — везде темно. Руки нерожденного слабы, как усики хмеля, разве удержать ими отца? Ушел...
Госпожа Цуй отняла от глаз рукав, мокрый от слез, часто дыша, словно кость попала в горло, и нерожденный услышал частые удары материнского сердца. А вечером подсела к тазу, натужилась — плод выскользнул из чрева и не дышит. Повитуха даже доставать не стала — задвинула таз под лежанку, куда уложили безутешную мать. Про дитя забыли, пока оно не закричало. Сперва испугались — не лисица ли оборотень? Повитуха достала дитя, шлепнула по сморщенным ягодицам — кричит. Родился вместе с именем, так и назвали Ши-дэ — Найденыш, и так написали почтенному супругу и отцу мальчика. Так и звали до первой прически, только мать называла Хуан Лао — Желтый Персик. Сама она пригожа и нежна лицом — желтым, как обмолоченная рисовая солома.
Лицо матери — первое, что увидел ребенок. Потом земляной пол, черные от копоти стропила, очаг, лежанку, сестрицу Пиньян, белого козленка, крошечный огород с морковью, капустой и бобами, крошечное поле в тени Черепаховой горы, дорогу... Только отца не увидел сын. Наверное, всей семьей смотрят на дорогу: не клубится ли пыль под конем господина Ли? Нет ли вестей от господина Ли? Но высоко летят утки, еще выше серые гуси — не роняют перья. Нет вестей от отца и супруга. Чужие знают о нем, близкие не ведают — такова судьба необычных людей. Далеко уносят людей реки, дороги и годы.
Он написал им из тюрьмы. Если не дошло письмо, то теперь уж дошла весть о государственном преступнике Ли Бо, сосланном в Елан.
— Отец!
Высокий юноша торопливо развязывает котомку, сыпется рисовая мука — так долго он шел по следам отца, что рис истолокся, истерся, как в жерновах, стал мукой.
— Отец, вы прощены! — А губы дрожат. — Сам полководец Го Цзым дал мне золотую табличку императора!
Со всех сторон бегут переполошившиеся стражники. Гу И с трепещущим сердцем встал с теплой лежанки, в ушах еще звучат голоса молоденьких певиц, сердце еще согревает вино, до середины догорели квадратные свечи, тают сфинксы, тисненные в душистом воске. В раздвинутую створку видны факелы, стражники, разгневанный начальник уезда.
— Кто осмелился нарушить покой господина инспектора Гу И? Я, отец и мать народа, повелением Сына Неба лично опекаю уезд. А вы, бездельники, глаза выпуча, нарушаете все приличия. Разве могу я, начальник уезда, стать посмешищем для высокого чиновника и для народа? Тупые твари, нет в вас ни души, ни ума: ведь начальник говорит, а вы не соображаете!
— Отец и мать народа, тут какой-то сумасшедший твердит, что он сын Ли Бо.
— Безобразие! Какое безобразие так опозорить меня перед официальным представителем из столицы! Немедленно схватить наглеца!
— Стойте! — Байцин высоко поднял золотую табличку. Стражники повалились на колени. Подошедший Гу И дрожащей рукой взял золотую табличку, плюхнулся прямо в лужу, прочитал начертанное острым резцом: «Мы, единственный, больше не сердимся на Ли Бо и жалуем его званием беспечного и свободного ученого. В любом винном заведении страны он вправе требовать вина, а в государственной казне — деньги: в окружном управлении тысячу гуаней, а уездном — пятьсот. Военные и гражданские чины или простолюдины, не оказавшие при встрече с ученым должного уважения, будут наказаны как нарушители императорского указа».