Факт или вымысел? Антология: эссе, дневники, письма, воспоминания, афоризмы английских писателей - Александр Ливергант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему-то застряла на последней главе «Орландо» {734}, а ведь она должна была стать самой лучшей. Всегда, всегда последняя глава валится из рук. Надоедает. Начинаешь себя подстегивать. Все еще уповаю на попутный ветер и не слишком беспокоюсь, жаль только, что пишу безо всякого удовольствия — не то что в октябре, ноябре и декабре. А может, вещь пустая и надуманная? Столько времени писать такую — нельзя. <…>
Перо протестует. Эта твоя вещь — вздор, говорит оно. Л. — у М.Л.Д. У Пинкера вши.
Суббота, 18 февраля
<…> Пеку статью за статьей, чтобы получалось не меньше 30 фунтов в месяц. Сейчас должна была бы писать предисловие к тому лорда Честерфилда, но не пишу. Голова забита «Женщинами и литературой» — эту лекцию я читаю в мае в Ньюнхеме. Мозг — самый неуживчивый из насекомых: порхает себе где придется. Вчера рассчитывала быстро написать самые блестящие страницы «Орландо» — и не выжала из себя ни капли. Причина самая тривиальная — сегодня все стало на свои места. Чувство необычайно странное: как будто внезапно, точно кто-то заткнул горлышко пальцем, прекратился приток идей в мозг; палец убран — и мозг заливается кровью. И опять, вместо того чтобы дописывать «О.», лихорадочно обдумываю свою лекцию. <…>
Воскресенье, 18 марта
Потеряла доску, на которой пишу, — иначе бы эти записи не были такими вялыми. Только сейчас, между письмами, сообщаю себе и миру, что вчера, когда часы пробили час, я поставила точку — «Орландо» дописан. Холст, как бы то ни было, не пуст. Теперь, прежде чем отдать повесть в печать, понадобится никак не меньше трех месяцев кропотливой работы: краска расплескалась и растеклась, и голый холст проступает в тысяче местах. И все же, когда выводишь, пусть и временно, слово «Конец», не покидает чувство безмятежности, выполненного долга. В субботу уезжаю — умиротворенная.
Эта книга написалась быстрей, чем все предыдущие; все это — шутка, читаться, надеюсь, будет весело и быстро; такая книга — праздник для писателя. Романа больше не напишу никогда — уверенность в этом крепнет день ото дня. Почему-то хочется писать в рифму. Итак, в субботу уезжаем во Францию на машине и вернемся 17 апреля на лето. Время летит, о, да; скоро опять лето, а я по-прежнему этому удивляюсь. Мир в очередной раз поворачивается к нам своей сине-зеленой стороной.
С февраля меня мучили головные боли, я грипповала, сидела с выключенным светом, все силы уходили на книжку, и дневник запустила. Не люблю эти месяцы. Может, на следующий год поехать в Рим? Сейчас самое важное научиться самообладанию, не тратить себя попусту. Теперь, в сорок шесть лет, я стала предусмотрительна, как бедняк. Надо сейчас, не откладывая, брать уроки французского, рассуждаю я, а то ведь возьму да помру.
Четверг, 22 марта
Последние страницы «Орландо»; без двадцати пяти час, я написала все, что должна была написать, и в субботу мы уезжаем за границу.
Да, дело сделано; повесть, начатая восьмого октября в виде шутки, теперь растянулась и даже, на мой вкус, — слишком. Теперь она — ни то ни се, слишком длинна для шутки и слишком игрива для серьезной книги. Все это я выбрасываю теперь из головы, жаждущей только одного — зеленых полей. Солнце, вино; сидеть и ничего не делать. Последние полтора месяца я была, скорее, ведром, чем фонтаном: кто только это ведро не наполнял. Заводным зайцем в тире, в которого целятся друзья: пиф-паф. <…> Надо будет по возвращении с этим зайчиком разобраться. И с заработками тоже. Писать одну небольшую разумную статейку в месяц за 25 фунтов. И жить — без напряжения. И читать — что хочется. В сорок шесть лет надо быть скрягой: тратить время только на самое важное.
По-моему, хватит с меня раздумий о морали; надо описывать людей, если только они не слишком бесцветны, — ведь когда пишешь из чувства долга, а не по желанию, наблюдательность притупляется. <…>
Вторник, 17 апреля
Вчера вечером, как и предполагалось, приехали из Франции домой, и, чтобы осела пыль в голове, — пишу. Пересекли Францию вдоль и поперек, и на этой изобильной земле не осталось ни дюйма, по которому не проехал бы наш несравненный «Зингер». И вот теперь в памяти начинают возникать города, шпили и события, все же остальное куда-то проваливается. Перед глазами стоит Шартр — улитка с поднятой головой, скользящая по равнине; церковь, которой нет равных. Розовый витраж будто драгоценный камень на черном бархате. Снаружи очень изысканна и в то же время проста; вытянута — словно сама себя хранит от причудливости и вычурности. И на все это наброшена серая пелена; помню, как часто ночью выходила в дождь, слышала, как он стучит по крышам гостиниц. Как меня покачивало от двух бокалов vin du pays [256].
Все было как-то сбивчиво, впопыхах, о чем свидетельствуют и эти беспорядочные заметки. Однажды в снежную бурю мы забрались высоко в горы и побоялись ехать через длинный туннель. Часто мы заезжали в такие места, где в двадцати милях вокруг не было ни одной живой души. Однажды днем мы прокололи шину в горной деревушке, шел дождь; пока меняли колесо, я вошла в дом: славная, порядочная, вежливая женщина, застенчивая хорошенькая девушка с подружкой по имени Маргарита. Они там ловят форель и охотятся на кабанов. Оттуда мы направились во Флорак, где в старом книжном шкафу, проданном вместе с домом, я отыскала воспоминания Жирардена. Везде очень хорошая еда и ночью грелки к ногам. <…> А еще — пара жарких дней и Пон-дю-Гард в лучах солнца, и Ле Бо (это там, по словам Дункана, Данте пришла в голову идея Ада); и постоянная, с каждым днем усиливающаяся тяга к словам, пока, наконец, лист бумаги, перо и чернила не предстали в моем воображении каким-то чудом, провести пером по бумаге казалось немыслимым, запредельным блаженством… И руины Сен-Реми на солнце. Сейчас я уже начинаю забывать, как все это между собой соединялось. Что за чем шло. <…>
Суббота, 21 апреля
Отвратительный день: ветер, дождь. Весна — сплошная серость, нет ни синего, ни красного, ни зеленого. В магазинах меха. Прошлась с Леонардом по парку, вернулась домой, камин в студии догорел, делаю записи в дневнике вместо того, чтобы, как собиралась, править «Орландо» — он еще, прямо скажем, далек от совершенства, очень далек.
Жизнь либо абсолютно пуста, либо, наоборот, слишком полна. По счастью, продолжаю испытывать на себе ее всегда неожиданные, тяжкие удары. В сорок шесть лет я не очерствела душой, я довольно страдаю, преисполняюсь благими намерениями и по-прежнему чувствую, что вот-вот нащупаю истину. <…>
И опять мне начинает казаться, что я попала в вихрь, и он несет меня против течения. А разве я когда-нибудь шла в ногу со временем, писала в согласии с ним? Даю себе слово, больше не буду корпеть над «Орландо», что безумие; книга выйдет в сентябре, хотя настоящий художник переделывал бы, переписывал и шлифовал до скончания века. Но должно же оставаться время для чтения — вот только что читать? Какого лета мне хочется? Теперь, когда до первого июля у меня еще остается 16 фунтов, я чувствую себя вольготнее: могу позволить себе платье или шляпку и могу, если захочется, пошляться по городу. И все же по-настоящему захватывает только одна жизнь — воображаемая. Как только у меня в голове начинают крутиться колеса, я легко обхожусь без денег, без туалетов и даже без буфета, постели в Родмелл или дивана. <…>
Побывали на похоронах Джейн, приехали туда (куда-то на край света, где автобуса приходится ждать не меньше четверти часа), когда служба уже кончилась; с шумом вбежали в церковь, но народу было немного, да и люди в основном какие-то неказистые, вероятно, кузены и кузины с Севера. По-настоящему переживал только один человек: трясущийся подбородок, всклокоченная борода, глаза навыкате. Когда выдающиеся люди умирают, вдруг оказывается, что родственники у них совершенно неожиданные. Нанятые «даймлеры» следовали за гробом на расстоянии нескольких футов. Мы подошли к могиле; священник, ее знакомый, терпеливо ждал, пока соберутся скорбящие, а затем стал читать Библию — что-то очень красивое, разумное, после чего прочел наизусть: «Пребудьте во Мне…» Могильщик незаметно сунул ему в руку комок глины, он поломал его на три части и в нужный момент бросил комья в могилу. Будто подгадав, с веселым безразличием запела птица; хотелось думать, что Джейн бы понравилось. Затем к могиле подошли невзрачные двоюродные сестры, каждая с большим букетом примулы, и побросали цветы в могилу. Подошли и мы и воззрились на гроб на дне могилы, показавшейся мне какой-то непристойно глубокой. Л. с трудом сдерживал слезы, я же почти ничего не чувствовала — только красоту «Приидите ко мне все труждающиеся и обремененные», и, как всегда неспособность верить притупила мои чувства, огорчила меня. Кто такой «Бог» и что такое «Милость Христова»? И что до них Джейн?