Факт или вымысел? Антология: эссе, дневники, письма, воспоминания, афоризмы английских писателей - Александр Ливергант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все же писать следует разные книги, не совпадающие по стилю и содержанию, ведь таков мой темперамент — не доверять ничему, ни тому, что говорят другие, ни тому, что говорю я сама; всегда слепо, интуитивно, с чувством, будто перепрыгиваешь через пропасть, следовать зову… зову… Теперь, если я возьмусь за «Мотыльков», мне придется примириться с этими мистическими чувствами. <…>
Среда, 28 ноября
День рождения отца. Сегодня ему бы исполнилось девяносто шесть, как и многим другим, но, слава Богу, этого не произошло. Его жизнь перечеркнула бы мою. И что бы было? Я бы ничего не написала, не выпустила бы ни одной книги. Непостижимо! Не проходило и дня, чтобы я не думала о нем {742} и о матери, но, написав «На маяк», похоронила их в себе. Теперь же он опять возвращается, но иначе. (Скорее всего, я была одержима ими обоими, ими болела, и описать их стало необходимостью.) Теперь он возвращается, скорее, как современник. Надо будет как-нибудь его перечитать. Интересно, испытаю ли я вновь чувство, будто слышу его голос, знаю то, что читаю, наизусть? <…>
Так проходят дни, и я порой спрашиваю себя, не находимся ли мы, точно ребенок, что держит в руках серебряный шар, под гипнозом жизни, и жизнь ли это? Она, эта жизнь, очень быстрая, яркая, увлекательная. Но, пожалуй, поверхностная. Хочется взять этот шар в руки, подержать его и ощутить, какой он круглый, гладкий, тяжелый. И держать так день за днем. Буду читать Пруста. Перечитывать уже читанное, и идти дальше.
Что до моей следующей книги, то буду стараться изо всех сил не писать до тех пор, пока она во мне не созреет, не нальется соком, пока не придется ее, точно спелый плод, сорвать, чтобы не упала. «Мотыльки» по-прежнему преследуют меня, являются, как обычно, неожиданно, между чаем и ужином, когда Л. слушает пластинки. Напишу страницу-другую и заставляю себя остановиться. Есть кое-какие сложности. Во-первых, слава. «Орландо» имеет несомненный успех. Теперь я могла бы продолжать писать точно так же — у меня на руках все козыри. Все говорят, что получается «так непосредственно, так естественно». И мне хотелось бы по возможности сохранить эти качества, не растеряв все прочие. Но в том-то и беда, что эти качества — результат пренебрежения другими качествами. Они ведь и возникли оттого, что я стала писать поверхностно. Не лишусь ли я их, если копну глубже? И каково мое собственное отношение к внутреннему и внешнему? Думаю, легкость, порыв хороши — да; думаю, даже поверхностность хороша; в некотором сочетании легкости и поверхностности нет ведь ничего плохого. Мне пришла в голову мысль, что сейчас я должна обязательно заполнить каждый атом. Иными словами, устранить все ненужное, мертвое, поверхностное, представить мгновение всесторонне, каким бы насыщенным оно ни было. Сказать, что мгновение — это сочетание мыслей, чувств, это словно голос моря. Пустота, мертвечина возникают от привлечения вещей, которые мгновению не принадлежат. Унылое реалистическое описание жизни от обедало ужина — фальшь, неправда, чистой воды условность. К чему, спрашивается, привлекать в литературу все, что не является поэзией, средоточием? Не в том ли мой главный упрек романистам, что у них отсутствует отбор? Поэты добиваются успеха упрощением: почти все остается за пределами их стихов. Я же не хочу пренебрегать ничем — все, но в концентрированном виде. Этого надо добиться в «Мотыльках», там будет и вздор, и правда, и грязь, однако на стиле — внятном, ясном — это не отразится. Думаю, мне следует прочесть Ибсена, Шекспира, Расина. И что-нибудь про них написать; для меня это будет прекрасным стимулом, так уж я устроена. Тогда я буду читать с неистовством и тщательностью, в противном же случае — как попало, ведь читательница я ленивая. Но нет, меня саму удивляет и даже тревожит безжалостная суровость моего ума: он ни на минуту не прекращает читать и писать; вынуждает меня писать о Джеральдин Джюсбери {743}, о Гарди, о феминистках, и все это — слишком профессионально; все любительское, призрачное осталось в прошлом.
Вторник, 18 декабря
Надо было бы корпеть над «Вымыслом» — получается, по-моему, довольно интересная книжонка, но сосредоточиться не могу; верчу во все стороны головой, точно привязанная хищная птица. В очередной раз отвлеклась, на этот раз на некролог леди Стрэчи — ее вчера сожгли вместе с положенными на нее нашими гвоздиками, белыми и красными. Даже странно, как мало ее смерть для меня значит, и вот почему. Около года назад прошел слух, что она умирает, и я тут же, как это мне свойственно, представила себе, что будет, когда она умрет, как о ней будут говорить, ее вспоминать, и все прочее; она же возьми да и не умри, и вот теперь, когда она действительно умерла, никаких больше чувств у меня не возникает, воображение отказывает. Подобные психологические несообразности меня забавляют.
<…> Третье издание «Орландо». Продано в обшей сложности больше 6000 экземпляров, и торговля идет по-прежнему на удивление бойко: сегодня, к примеру, разошлись 150 экземпляров, в среднем же продается по 50–60 книг в день; до сих пор не верю своим глазам. Интересно, как пойдет дело дальше? На спад? Или повесть и в дальнейшем будет пользоваться спросом? Как бы то ни было, сегодня чувствую себя уверенно. Впервые за шестнадцать лет брака я свободно трачу деньги. «Растратная» мышца, впрочем, работает еще не в полную силу. Все время чувствую себя виноватой, отказываю себе в вещах, которые, твердо знаю, купить необходимо. И при этом испытываю приятное, упоительное чувство: в кармане у меня теперь не только положенные мне тринадцать шиллингов в неделю, которых и без того все время не хватало и на которые все постоянно посягали. Вчера потратила пятнадцать шиллингов на стальную брошь и три фунта на роскошное жемчужное ожерелье, а ведь драгоценностей я себе не покупала, почитай, лет двадцать! Застелила ковром пол в столовой, и так далее. По-моему, на душе от тугого кошелька становится как-то легче. Буду и впредь бросаться деньгами, тратить и писать, писать и тратить и, таким образом, держаться в тонусе. А началось-то все с беспросветной тоски, охватившей меня два года назад, поздним вечером в Родмелле. Я качалась на ужасных черных волнах отчаянья и тут вдруг сказала себе, что сумею найти выход. (Мое ужасное настроение во многом объяснялось постоянной нехваткой всего на свете: не хватало стульев, кроватей, уюта, красоты; я была связана по рукам и ногам, отчего и приняла решение вступить с жизнью в бой и победить.) После чего договорилась, хоть далеко не сразу и не без слез (как же редко я плакала!), с Леонардом, что после определенной суммы траты у нас будут общими. Тогда-то я и открыла счет в банке, и первого января положу на свой счет никак не меньше двухсот фунтов. Главное — тратить легко, без суеты и тревоги, и верить, что заработать я способна больше, чем потратила. Сейчас-то у меня не может быть никаких сомнений: за ближайшие пять лет я заработаю больше, чем за все прошлые годы.
Теперь о Максе Бирбоме. Я встретилась с ним несколько дней назад на ужине у Этель Сэндз. Когда я вошла, мне навстречу поднялся коренастый старик (таким он мне запомнился), и нас познакомили. Ведет себя естественно, не манерничает; лицо неподвижно, густые усы, лицо красное, черты лица крупные, а вот глаза совершенно круглые, очень большие, ярко-синие. Взгляд мечтательный или веселый, в остальном же благопристоен и выдержан до чрезвычайности. Аккуратно причесан, опрятен, учтив. Во время ужина повернулся ко мне, и между нами началась «приятная», интересная, живая беседа. Рассказал мне, как в Богноре, когда казалось, что литература свое отжила, ему попалась статья об Эдисоне, подписанная его именем. «Полагаю, инициалы В.В. обращают на себя ваше внимание точно так же, как инициалы М.Б. — мое. И меня это необычайно воодушевляет». Тогда я сказала, нисколько не покривив душой, что он бессмертен. «На свой скромный лад», — отозвался он, но в голосе прозвучало самодовольство. «Вы, как драгоценный камень, — твердый, без изъяна и при этом каждый раз разный», — говорю. «Отличный образ, — похвалил он меня и, что мне отчасти польстило, а отчасти не понравилось, добавил: — И точный». А я, интересно, на этом уровне? «Вирджиния Вулф говорит, В.В. думает, а как вы пишете?» — спрашивает. Я — его коллега, литературный собрат, правда, надо надеяться, несколько моложе. Итак, он поинтересовался, как я пишу. Он-то двигается мелкими шажками, с оглядкой, а потому никогда ничего не переписывает. Решил, что и я пишу так же. Сказала, что вычеркиваю целыми главами. «Вот и слали бы их мне», — говорит. Он был и впрямь очень расположен, хотя смотрел на меня в упор, не мигая. Смотрел и на лорда Дэвида Сесила — тем странным, будто со стороны, оценивающим взглядом художника. После ужина он стоял у камина, а мы с Морисом Бэрингом {744} порхали вокруг него, точно две бабочки, смеясь и осыпая его несуразными комплиментами. В ответ на них он сказал, что похвала таких умных людей, как мы, очень ему льстит. Его все время куда-то уводили, он с кем-то обменивался вежливыми фразами и, наконец, исчез: белый жилет, вид очень достойный, сдержанный. Перед уходом крепко пожал мне руку своей пухлой ручкой, сказав, что был очень рад, и все прочее. Признаться, не нахожу большой разницы между великими и нами; они, в сущности, такие же, как и мы, в том смысле, что обходятся без ужимок, свойственных мелюзге; держатся просто и естественно. Но пообщались мы с М.Б., разумеется, очень мало. Он заговорил о Гарди, сказал, что не переносит «Джуда Незаметного», считает, что этот роман фальсифицирует жизнь, ибо на самом деле в жизни счастья больше, чем горя; Гарди же пытается доказать обратное. Да и пишет он очень плохо. Я, в свою очередь, пренебрежительно отозвалась о Беллоке {745}, на что он сказал, что читает мои эссе, и мое мнение о Беллоке ему известно. Не надо забывать, сказал M.Б., что Беллок выпускает по десять книг в год, по истории, поэзии и т. д. Он — один из тех неровных авторов, которые никогда не бывают безукоризненными в том смысле, в каком он, М.Б., безукоризнен на своем скромном уровне. Но он рад, что мне он /Беллок. — А.Л./не нравится. Сказал, что у Чарльза Лэма задатки были превосходные, однако он их не оправдал. До окончания Оксфорда он. М.Б., ничего не читал, кроме «Пенденниса» и «Тэсс из рода Д' Эрбервиллей». Зато теперь, в Рапалло, читает с утра до вечера. Сказал, что возьмет с собой, когда поедет обратно, «Элизабет» {746} и «Орландо» («Орландо» он произносит на французский манер, с ударением на последнем слоге) и заранее предвкушает удовольствие. <…>