Грозное лето - Михаил Соколов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Александр бросил костыль, схватил ее на руки и смотрел, всматривался в ее как бы спящее лицо, белое и нежное в своей девственной чистоте, обрамленное косынкой с красным крестиком, и ничего не видел более в целом свете, и со стоном, с отчаянием и болью говорил:
— Машенька… Родная моя… Жизнь моя… Как же так? Этого не может быть… не имеет права быть… Это же бесчеловечно, боже…
И целовал ее, и прижимал к груди, и плакал.
Пришел Тадеуш Щелковский, взял Марию на руки, а Барбара, всхлипывавшая все время, подала Александру костыль и проводила до автомобиля и тут лишь сказала:
— Мария, Мария, ты ведь так хотела жить и жить, подружка моя милая.
На подножке автомобиля уже сидел Андрей Листов и курил затяжками частыми, короткими, и вздыхал тяжело:
— Не могу поверить… Невероятно же! Ах, как же я не дал очереди раньше…
А рядом с автомобилем, на золотистом коне, лежал Максим Свешников, и было похоже, что он как бы склонился на своем дончаке и целовал его шелковистую гриву за доблесть и бесстрашие, что принесли его к своим, друзьям-товарищам.
— Сними его с коня и положи на мотор. Похорони на отчей земле. Как героя, — сказал Александр Андрею Листову.
Вернулся Тадеуш Щелковский, торопливо закурил у Андрея Листова и дрогнувшим голосом сообщил:
— На операционном столе она. Быть может…
Так они, пропуская войска, и встретили утро — яркое, зоревое, а потом встретили солнце — огромное, огненно-красное, как кровь, залившее багряными сполохами полнеба.
Мучительно тяжкое и горькое, как полынь, утро…
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
…И опять над Новочеркасском стоял звон колоколов. Нет, не тихий и печальный, похоронный звон августа, от которого муторно было на душе. Сейчас Новочеркасск содрогался от набатного грома главного соборного колокола, наполнявшего гулом все окрест на многие версты так, что всполошилось все медное войско хуторских, и станичных, и городских церквей, и они тоже старались, гремели и куражились с раннего утра, и земля уже стонала стоном от их суматошного медного благовеста, а грачи уже и не знали, куда деться и где можно было присесть и согреться от непогоды, и кружились под самым солнцем в истошном гаме, как перед метелью, а уж о людях и говорить было нечего: вблизи собора они кричали друг другу, как тугоухие, размахивали руками, дополняя слова, и можно было подумать, что это — кулачные заправилы, подгоняющие подростков начинать задираться.
Один станционный колоколишко скромно молчал, поблескивая ослепительно своей бронзой, и словно ожидал своего часа, более значительного и торжественного, и не шевелился, и на него с томлением, и надеждой, и волнением великим то и дело посматривала вся расфранченная, надушенная знать всей области — военная и гражданская, чинно стоявшая в стороне от почетного караула из юнкеров, и с замиранием сердца все смотрела, смотрела в даль перрона. Но там ничего особенного не было, а были видны лишь торчавшие, как суслики возле норок, казаки-охранники и блестевшая на солнце железнодорожная колея. И тогда взоры всех перемещались вновь в сторону гордеца колоколишка: да зазвонит, заговорит наконец этот медный паршивец или так и будет висеть у белоснежной вокзальной стены, набеленной, как к святкам, и вытягивать из человека жилу за жилой? За чем смотрит начальство? А если, упаси бог, опять не заговорит, как десять лет тому назад, не забьется в радостной дрожи, не осчастливит столицу тихого Дона? Это же — ужасно. Это был бы конец света…
Но колоколишко заговорил, внял томлению человеческому: начищенный до зеркального блеска и сиявший всеми солнечными бликами-зайчиками, он вдруг залился такой чудесной медной трелью и взял такую высокую лирическую ноту, что соловьи ахнули бы, услышь такое, но соловьи сейчас были далеко в теплых странах, и ахнули дамы в огромных шляпах с пуховыми гнездами на них для любого птичьего вкуса.
Так длилось несколько секунд. Но вот, теперь уже настоящий, знающий себе цену, звонкоголосый, и гордый, и даже величественный, станционный колокол оборвал свою очаровательную медную трель, пошептал что-то своему хозяину — бородатому сторожу в золотых галунах — по такому случаю, подумал, как бы прикидывая, стоит ли этой праздношатающейся, разномастной публике звонить дальше и стараться выводить замысловатые медные рулады, но решил: не стоит и, резко пробив один раз, умолк в своей медной гордыне и более не удостоил чести самого господа бога.
Но никто на него больше в обиде и не был: как волшебник сделав свое дело, он возвестил, что с юга, с кавказского театра, откуда возвращался царь, идет долгожданный, желанный, высочайший голубой экспресс августейшего…
Александр Орлов стоял в стороне от публики, опираясь о палку, на тыловой стороне вокзала, наблюдал за конным эскортом для царя, за юнкерами, и думал: вот такой же, как эти юнцы, погиб у него на руках на батарее дивизии генерала Мингина, а сам генерал оказался в плену, как и Мартос, и Клюев, и многие другие… Что ждет этих мальчиков, которые конечно же будут призваны в действующую армию, как только царь покинет Дон? Ведь не ради же прекрасных дам, заполнивших вокзал сверх всякой меры и необходимости, не говоря уже о том, что они же заполнили всю вокзальную площадь, сквер, Крещенский бульвар так, что, вздумай царь идти в город пешком, он и не протиснулся бы, хотя конные юнкера могли расчистить ему путь силой, но, судя по количеству приготовленных автомобилей, царя намеревались везти в город, а не тащить его в гору пешим ходом.
Орлов обратил внимание: раненые офицеры, а особенно — нижние чины, хотя их здесь были считанные единицы, стояли в стороне, опираясь на костыли и палки, и не проявляли особенного интереса ко всему происходящему, будто все это шумевшее на все лады возбужденное человеческое море, заполнившее все, что можно было, и даже крыши ближних особняков, и даже деревья в сквере и бульваре, нисколько их не занимало и не волновало и будто оно было само по себе, а они, фронтовики, — сами по себе, чужие ему, брошенные на произвол судьбы, ибо ни одна душа из всех присутствовавших на вокзале и возле него ими не интересовалась и, кажется, вряд ли и замечала. Всех их, защитников отечества, и престола, и веры православной. Все они, кричащие, орущие, толкающие друг друга всеми силами и способами, лишь бы пробиться ближе к тому месту, где будет царь.
Коннозаводчик Королев так и сказал Орлову:
— А и скоты, право слово. Готовы на голову взобраться друг другу. Давайте, капитан, отойдем в сторону, на всякий случай, пока волна этих идиотов не подхватила вас так, что вы и ногу тут оставите, а не только палку. А еще лучше, давайте сядем на мой «роллс-ройс» и подъедем к собору, куда царь направится первым делом.
— Потерпим. Не раздавят же нас с вами, надо полагать? А я — военный человек, могу и напомнить о себе.
Королев горько усмехнулся и сказал с нескрываемой грустью:
— Кому напоминать-то, капитан? Этим нафуфыренным, надушенным ничтожествам обоего пола? — кивнул он по сторонам… — Я предпочитаю снять шляпу вон перед теми ординарными казаками и офицерами на костылях, вашими однокашниками, нежели напоминать о себе всей этой человеческой мишуре, которая и не видит этих героев, и готова пластаться, лишь бы монарх удостоил чести бросить благосклонный взгляд…
— Вы что-то сегодня не в духе, Алексей Иванович, — заметил Орлов. — Слышала бы это Мария, она была бы очарована вами.
Королев оживился и сказал:
— Не видно. Не приехал с фронта. Не случилось бы чего еще, упаси бог. Я ни одну женщину на свете так не уважал, как уважаю сестру Марию. Столько перенести, перестрадать… Полагайте, что вы получили ее с того света. Пардон, торгашеские привычки… Но по чести скажу: я никогда не предполагал, что есть на самом деле такая любовь, которая поднимает даже со смертного одра. Завидую вам, капитан, что судьбе было угодно, чтобы вы встретились.
Орлов был тронут. И вспомнил те тяжкие часы перед рассветом, и вражеский дирижабль, и пулеметные очереди с него, и панический голос Барбары: Мария! И последующие дни, когда Мария боролась в лазарете, в Млаве, со смертью, а он дни и ночи сидел возле нее — беспомощный, с переломленной ногой, — и подбадривал ее, уверяя, что все будет хорошо, и умолял ее потерпеть еще немного. И целовал, целовал ее руки.
А она улыбалась, хотя была почти обречена.
У него и сейчас ледяные мурашки забегали по спине при воспоминании об этом: действительно, со смертного одра поднялась Мария, ибо пуля прошла всего в двух миллиметрах от сердца и контузила его, и могла остановить. Да, конечно, опытная рука старого доктора, начальника лазарета, сделала все, даже невозможное, но и Мария проявила такую волю к жизни и неистребимую веру в доброе, счастливое, что старый доктор сказал по-отечески, когда самое страшное осталось позади: