Повести и рассказы - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Первого апреля! - закричал юноша в завитках.
- Вы необыкновенно угадливы-с. Был вечер. Над уездным городом N. сгущались сумерки, хотела выплыть луна... ну, и все там как следует. Вот-с, в самые поздние сумерки, втихомолочку, и я выплыл из своей квартиренки, простившись с моей замкнутой покойницей бабушкой. Извините, господа, что я употребляю такое модное выражение, слышанное мной в последний раз у Николай Николаича. Но бабушка моя была вполне замкнутая: она была слепа, нема, глуха, глупа, - все что угодно!.. Признаюсь, я был в трепете, я собирался на великое дело; сердчишко во мне билось, как у котенка, когда его хватает чья-нибудь костлявая лапа за шиворот.
- Позвольте, monsieur Ползунков!
- Чего требуете?
- Рассказывайте проще; пожалуйста,не слишком старайтесь!
- Слушаю-с, - проговорил немного смутившийся Осип Михайлыч . - Я вошел в домик Федосея Николаича (благоприобретенный-c). Федосей Николаич, как известно, не то чтобы сослуживец, но целый начальник. Обо мне доложили и тотчас же ввели в кабинет. Как теперь вижу: совсем, совсем почти темная комната, свечей не подают. Смотрю, входит Федосей Николаич. Так мы остаемся с ним в темноте...
- Что ж бы такое произошло между вами? - спросил один офицер.
- А как вы полагаете-с? - спросил Ползунков, немедленно обращаясь, с судорожно шевельнувшимся лицом, к юноше в завитках.
- Итак, господа, тут произошло одно странное обстоятельство. То есть странного тут не было ничего, а было, что называется, дело житейское, - я просто-запросто вынул из кармана сверток бумаг, а он из своего сверток бумажек, только государственными...
- Ассигнациями?
- Ассигнациями-с, и мы поменялись.
- Бьюсь об заклад, что тут пахло взятками, - проговорил один солидно одетый и выстриженный молодой господин.
- Взятками-с! - подхватил Ползунков. - Эх!
Пусть я буду либералом,
Каких много видел я! если вы тоже, как вам попадется служить в губернии, не погреете рук... на родном очаге... Зане, сказал один литератор:
И дым отечества нам сладок и приятен1 Мать, мать, господа, родная, родина-то наша, мы птенцы, так мы ее и сосем!..
Поднялся общий смех.
- А только, поверите ли, господа, я никогда не брал взяток, - сказал Ползунков, недоверчиво оглядывая все собрание.
Гомерический, неумолкаемый смех всем залпом своим накрыл слова Ползункова.
- Право, так, господа...
Но тут он остановился, продолжая оглядывать всех с каким-то странным выражением лица. Может быть, - кто знает, - может быть, в эту минуту ему вспало на ум, что он почестнее многих из всей этой честной компании... Только серьезное выражение лица его не исчезало до самого окончания всеобщей веселости.
- Итак, - начал Ползунков, когда все поумолкли, - хотя я никогда не брал взяток, но в этот раз грешен: положил в карман взятку... с взяточника... То есть были кое-какие бумажки в руках моих, которые если б я захотел послать кой-кому, так худо бы пришлось Федосею Николаичу.
- Так, стало быть, он их выкупил?
- Выкупил-с.
- Много дал?
- Дал столько, за сколько иной в наше время продал бы совесть свою, всю, со всеми варьяциями-с... если бы только что-нибудь дали-с. Только меня варом обдало, когда я положил в карман денежки. Право, я не знаю, как это со мной всегда делается, господа, - но вот, ни жив ни мертв, губами шевелю, ноги трясутся; ну, виноват, виноват, совсем виноват, в пух засовестился, готов прощенья просить у Федосея Николаича...
- Ну, что ж он, простил?
- Да я не просил-с... я только так говорю, что так оно было тогда; у меня, то есть, сердце горячее. Вижу, смотрит мне прямо в глаза:
- Бога, говорит, вы не боитесь, Осип Михайлыч.
Ну, что делать! Я этак развел из приличия руки, голову на сторону: "Чем же, я говорю, бога не боюсь, Федосей Николаич?." Только уж так говорю, из приличия... сам сквозь землю провалиться готов.
- Быв так долго другом семейства нашего, быв, могу сказать, сыном, - и кто знает, что небо предполагало, Осип Михайлыч! И вдруг что же, донос, готовить донос, и вот теперь!.. Что после этого думать о людях, Осип Михайлыч?
Да ведь как, господа, как рацею читал! "Нет, говорит, вы мне скажите, что после этого думать о людях, Осип Михайлыч?" Что, думаю, думать! Знаете, и в горле заскребло, и голосенко дрожит, ну уж предчувствую свой скверный норов и схватился за шляпу...
- Куда ж вы, Осип Михайлыч? Неужели накануне такого дня... Неужели вы и теперь злопамятствуете; чем я против вас согрешил?..
- Федосей Николаич, говорю, Федосей Николаич!
Ну, то есть растаял, господа, как мокрый сахар-медович, растаял. Куда! и пакет, что в кармане лежит с государственными, и тот словно тоже кричит: неблагодарный ты, разбойник, тать окаянный, - словно пять пудов в нем, так тянет... (А если б и взаправду в нем пять пудов было!..)
- Вижу, - говорит Федосей Николаич, - вижу ваше раскаяние ... вы, знаете, завтра...
- Марии Египетские-с...
- Ну, не плачь, - говорит Федосей Николаич, - полно: согрешил и покаялся! пойдем! Может быть, удастся мне возвратить говорит, вас опять на путь истинный...Может быть, скромные пенаты мои (именно, помню, пенаты, так и выразился, разбойник) согреют, говорит, опять ваше очерств... не скажу очерствелое, - заблудшее сердце...
Взял он меня, господа, за руку и повел к домочадцам. Мне спину морозом прохватывает; дрожу! думаю, с какими глазами предстану я... А нужно вам знать, господа... как бы сказать, здесь выходило одно щекотливое дельце!
- Уж не госпожа ли Ползункова?
- Марья Федосеевна-с, - только не суждено, знать, ей было быть такой госпожой, какой вы ее называете, не дождалась такой чести! Оно, видите, Федосей-то Николаич был и прав, говоря, что в доме-то я почти сыном считался. Оно и было так назад тому полгода, когда еще был жив один юнкер в отставке Михайло Максимыч Двигайлов по прозвищу. Только он волею божию помре, а завещание-то совершить все в долгий ящик откладывал; оно и вышло так, что ни в каком ящике его не отыскали потом...
- Ух!!!
- Ну ничего, нечего делать, господа, простите, обмолвился, каламбурчик-то плох, да это бы еще ничего, что он плох, - штука-то была еще плоше, когда я остался, так сказать, с нулем в перспективе, потому что юнкер-то в отставке - хоть меня в дом к нему и не пускали (на большую ногу жил, затем что были руки длинны!), - а тоже, может быть не ошибкой, родным сыном считал.
- Ага!!
- Да-с, оно вот как-с! Ну, и стали мне носы показывать у Федосея Николаича. Я замечал-замечал, крепился-крепился, а тут вдруг, на беду мою (а может, и к счастью!), как снег на голову ремонтер наскакал на наш городишко. Дело-то оно его, правда, подвижное, легкое, кавалерийское, только так плотно утвердился у Федосея Николаича, - ну, словно мортира, засел! Я обиходцем да стороночкой, по подлому норову, "так и так, говорю, Федосей Николаич, за что ж обижать! Я в некотором роде уж сын... Отеческого-то, отеческого когда я дождусь..." Начал он мне, сударик ты мой, отвечать! ну, то есть начнет говорить, поэму наговорит целую, в двенадцати песнях в стихах, только слушаешь, облизываешься да руки разводишь от сладости, а толку нет ни на грош, то есть какого толку, не разберешь, не поймешь, стоишь дурак дураком, затуманит, словно вьюн вьется, вывертывается; ну, талант, просто талант, дар такой, что вчуже страх пробирает! Я кидаться пошел во все стороны: туды да сюды! уж и романсы таскаю, и конфет привожу, и каламбуры высиживаю, охи да вздохи, болит, говорю, мое сердце, от амура болит, да в слезы, да тайное объяснение! ведь глуп человек! ведь не проверил у дьячка, что мне тридцать лет... куды! хитрить выдумал! нет же! не пошло мое дело, смешки да насмешки кругом, ну, и зло меня взяло, за горло совсем захватило, - я улизнул, да в дом ни ногой, думал-думал - да хвать донос! Ну, поподличал, друга выдать хотел, сознаюсь, материяльцу-то было много, и славный такой материял, капитальное дело! Тысячу пятьсот серебром принесло, когда я его вместе с доносом на государственные выменял!
- А! так вот она, взятка-то!
- Да, сударь, вот была взяточка-то-с; поплатился мне взяточник! (И ведь не грешно, ну, право же, нет!) Ну, вот-с теперь продолжать начну: притащил он меня, если запомнить изволите, в чайную ни жива ни мертва; встречают меня: все как будто обиженные, то есть не то что обиженные, разогорченные так, что уж просто... Ну, убиты, убиты совсем, а между тем и важность такая приличная на лицах сияет, солидность во взорах, этак что-то отеческое, родственное такое... блудный сын воротился к нам, - вот куда пошло! За чай усадили, а чего, у меня у самого словно самовар в грудь засел, кипит во мне, а ноги леденеют: умалился, струсил! Марья Фоминишна, супруга его, советница надворная (а теперь коллежская), мне ты с первого слова начала говорить: "Что ты, батенька, так похудел", - говорит. "Да так, прихварываю, говорю, Марья Фоминишна..." Голосенко-то дрожит у меня! А она мне ни с того ни с сего, знать, выжидала свое ввернуть, ехидна такая: "Что, видно, совесть, говорит, твоей душе не по мерке пришлась, Осип Михайлыч, отец родной! Хлеб-соль-то наша, говорит, родственная возопияла к тебе! Отлились, знать, тебе мои слезки кровавые!" Ей-богу, так и сказала, пошла против совести; чего! то ли за ней, бой-баба! Только так сидела да чай разливала. А поди-ка, я думаю, на рынке, моя голубушка, всех баб перекричала бы. Вот какая была она, наша советница! А тут, на беду мою, Марья Федосеевна, дочка, выходит, со всеми своими невинностями, да бледненька немножко, глазки раскраснелись, будто от слез, - я как дурак и погиб тут на месте. А вышло потом, что по ремонтере она слезки роняла: тот утек восвояси, улепетнул подобру-поздорову, потому что, знаете, знать (оно пришлось теперь к слову сказать), пришло ему время уехать, срок вышел, оно не то чтобы и казенный был срок-то! а так... уж после родители дражайшие спохватились, узнали всю подноготную, да что делать, втихомолку зашили беду, - своего дому прибыло!.. Ну, нечего делать, как взглянул я на нее, пропал, просто пропал, накосился на шляпу, хотел схватить да улепетнуть поскорее; не тут-то было: утащили шляпу мою... Я уж, признаться, и без шляпы хотел - ну, думаю, - нет же, дверь на крючок насадили, смешки дружеские начались, подмигиванья да заигрыванья, сконфузился я, что-то соврал, об амуре понес; она, моя голубушка, за клавикорды села да гусара, который на саблю опирался, пропела на обиженный тон, - смерть моя! "Ну, говорит Федосей Николаич, - все забыто, приди, приди... в объятия!" Я как был, так тут же и припал к нему лицом на жилетку. "Благодетель мой, отец ты мой родной!" - говорю, да как зальюсь своими горючими! Господи, бог мой, какое тут поднялось! Он плачет, баба его плачет, Машенька плачет... тут еще белобрысенькая одна была: и та плачет... куда - со всех углов ребятишки повыползли (благословил его домком господь!), и те ревут... сколько слез, то есть умиление, радость такая, блудного обрели, словно на родину солдат воротился! Тут угощение подали, фанты пошли: ох, болит! что болит? сердце; по ком? Она краснеет, голубушка! Мы с стариком пуншику выпили, ну, уходили, усластили меня совершенно...