Дальше ваш билет недействителен - Ромен Гари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выходя из машины, я дал ему хорошие чаевые, наклонился к окошечку и пропел:
Прощайте косынки, прощайте платки… —
и был доволен, оставив позади себя слегка сбитый с толку фольклор.
Я отлично знал, что это прорвется, но все-таки надеялся, что мы оба дотянем до лифта. Но вот уже несколько недель, как я с каждым днем отчуждался все больше, а в паре нет ничего более бесчеловечного — или человечного, ибо, к несчастью, это часто одно и то же, — чем требовать от другого терпения и терпимости, которых больше не имеешь к самому себе. Я уже протягивал руку за ключом, когда уловил на лице консьержа то внезапное отсутствие выражения, которое всегда является признаком глубокого гостиничного волнения.
Лора плакала. Нас окружали толстые сигары, алмазы на пальцах и все душевное спокойствие швейцарских сейфов, и на нас смотрели с неодобрением, словно давая почувствовать дирекции, что за этим палас-отелем дурно следят и что твои слезы, Лора, должны были бы воспользоваться служебной лестницей.
— Что я тебе сделала, Жак? Зачем ты так?
— Родная моя, родная…
Ты рыдала в моих объятиях, и на нас старались не смотреть: правила хорошего тона…
— Идем, Лора, не плачь здесь, пусть это достанется мне одному…
— Да поговори же со мной, Жак! Поговори со мной по-настоящему! Ты со мной уже не тот! Можно подумать, что я тебя пугаю, что ты злишься на меня…
— Конечно, злюсь; если бы я тебя не любил, я был бы так счастлив с тобой!
— Я хочу, чтобы ты мне сказал…
— … но я тебя люблю, люблю, а значит… не хочу ставить на себе крест!
— Ты не умрешь!
— Я не сказал умереть, я сказал — ставить крест… Есть мужчины, которые умирают, а потом продолжают жить любыми средствами…
— Да, месье, будет сделано, месье, — сказал консьерж, которого я знал тридцать лет, но сейчас он обращался к кому-то другому.
— Ты злишься на меня, потому что я слишком молода, и тебя это раздражает, да?
— Лора, уйдем, тут японцы, они сейчас вытащат свои фотоаппараты, они всегда это делают при землетрясении… Жан, я сожалею…
— Я тоже, господин Ренье. Но что вы хотите, тут ничего не поделаешь. Шекспир сказал: «Надо смириться».
Лора вытерла нос.
— Неужели Шекспир так сказал?
— Не знаю, мадемуазель, но у нас один из лучших отелей Европы, так что это обязывает!
Она немного укрылась в моих объятиях. Я уже не чувствовал на своей груди биения пойманной птицы. Я не осмеливался отодвинуться, чтобы не показалось, будто я отдаляюсь от нее. Ее взгляд искал мой, и перед таким смятением любой юмор становится ни на что не годным, и — никакой помощи.
— Ты не ответил мне, Жак. Что случилось?
— Я тону.
— Из-за меня?
— Да нет, что ты, не говори глупости… Рушится все, что я построил в своей жизни… не знаю даже, смогу ли я в следующем месяце расплатиться по счетам…
— Но я думала, ты собираешься все продать и…
— Ну, это не так просто… И потом, чего там, я ведь такой же, как и все, надеюсь, что все наладится… Немного упорства, немного воображения… В конце концов, именно это нам не устает повторять правительство…
Давай, думал я. Жульничай. Лги до конца. Впрочем, для вранья правда годится лучше всего.
— Этот чертов кризис случился в самый неподходящий момент, когда и так уже дыхания не хватало… Валится со всех сторон… Я знаю, что я не единственный, знаю… Это изменение в равновесии мира. Но от этого не легче. Тяжело отказаться, признать свою зависимость, распрощаться со всей своей историей, со всем, чем ты был… Это как если бы мне пришлось оставить тебя, потому что я тебя недостоин…
— Замолчи! Замолчи!
— Не надо кричать, мы тут не среди бедняков… Жан, ключ, пожалуйста.
— Я вам его уже дал, господин Ренье.
— Мы с Жаном знаем друг друга тридцать лет. Как раз с освобождения Парижа.
— Мы тогда знали друг друга гораздо лучше, мадемуазель, потому что были молоды. С годами доля неизвестного и непонятного в каждом значительно увеличивается…
— Гёте?
— Гёте, месье. Три звездочки.
— Я только пытаюсь объяснить мадемуазель де Суза, что кризис взял меня за горло, но я отказываюсь признать себя побежденным. И не называй меня месье.
— Хорошо, полковник. С арабами уже пробовали?
Я пристально на него посмотрел:
— Что это значит?
— Уже пытались наладить контакты с арабами?
— И зачем мне, по-твоему…
— У них сейчас есть средства.
— Нет, по мне, скорее уж немцы или американцы… Но я пока пытаюсь держаться. Да и конъюнктура, может, изменится. На три миллиарда с лишним поставок в Иран. Может, они купят моих Рабле и Монтеня. Старушка Европа немного выдохлась, но духовность с нами, Жан. Сырья у нас нет, но если и остались еще неисчерпанные ресурсы, то это наше духовное влияние…
Я протянул ключ Лоре:
— Ты переоденешься? Мы идем к Вилельмам. Я подожду тебя здесь.
— Я хочу поговорить с тобой, Жак. Не здесь. Я хочу поговорить с тобой по-настоящему.
В лифте были люди.
Долгое молчание в коридоре.
Снова букеты цветов в гостиной.
— Я знаю, что у тебя что-то не ладится.
— У меня должно все ладиться, когда я с тобой.
Она упала в кресло.
— Ты слишком хорошо говоришь, Жак. Это твоя манера отстраняться.
Белые розы позади нее. Ухоженная и холодная лебединая белизна. Они называются «Королева Кристина». Кристина — королева Швеции, конечно. Только почему?
— Ты хочешь меня бросить? Не надо бояться причинить мне боль. Я не хочу тебя без любви, Жак. Если все кончено… Надо сказать попросту: все кончено.
Голос спокойный. Почти улыбка. Кроткий свет в глазах. Сдохнуть, Сдохнуть раз и навсегда.
— Нет, не плачь, Жак. У нас говорят, что слезы утекут, и все.
— Это пустяки, родная. Это всего лишь отрочество. Кризис полового созревания. Под шестьдесят такое довольно часто случается.
— Я уже видела, как ты плачешь. Однажды ночью ты делал вид, будто спишь, а у самого слезы текли, хотя вообще-то ты улыбался… У тебя много юмора, Жак.
— Вот оно как. Я плакал и улыбался. Возможно, я очень ясно увидел себя с закрытыми глазами, это всегда очень смешно. Трезвость мысли — один из важнейших, хоть и непризнанных источников комизма. Осознание может быть крайне забавным. Одни лишь цветы хорошо пахнут и сами не знают почему…
— Я наклонилась к тебе и утерла тебе слезы. Оставалась только улыбка.
— Ее тоже надо было стереть…
— А потом ты пробормотал какое-то имя… Испанское… Руис? Луис?
Я оцепенел от ужаса.
— Клянусь тебе, что никого не знаю с таким именем.
— Ты сказал: «Нет, никогда, не хочу…» Со слезами. Почему?
— Не знаю. Наверное, увидел какой-то кошмар. Может, мне снилось, что я ребенок и заблудился в лесу ночью, и испугался. Думаю, когда мужчина плачет, где-то всегда есть заблудившийся ребенок…
Я прижал ее к себе, очень сильно, как мужчина, который просит помощи и защиты у женщины. И опять все та же тревожная потребность успокоить себя… Ты удержала мою руку.
— Нет, нет, Жак… Не надо… Только так.
— Да, родная. Только так.
Глава XIII
С каждым днем я чувствовал приближение того, что называл «окончательным решением». Много раз я уже был готов заговорить об этом с Лорой. Нам требовался Руис. Я попытался заменить его тем североафриканцем из Гут-д’Ор, но тот был слишком ничтожен, слишком отдавал панелью. С андалузцем было совсем по-другому. Конечно, давало о себе знать воспоминание о приставленном к горлу ноже. Если бы было возможно ясно ориентироваться в потемках бессознательного, то не было бы и бессознательного. Быть может также, я и не хотел прояснять, почему эта мелкая североафриканская сволочь со своей наглой готовностью так претила моему воображению. Думаю, некоторые представления и привычки мысли, скорее надуманные, нежели действительно свойственные, запрещали мне даже в одиночестве фантазий использовать для этой работы араба или негра, из своего рода идеологической и почти политической щепетильности, где смешивались воспоминания о колониализме, об Алжирской войне, благодаря чему подобное обращение к «сексуальному зверю» было бы в моих собственных глазах типично расистским. Я еще заботился о внутренней и либеральной элегантности. Разве что, совсем наоборот, это как раз и было отказом от помощи одного из тех, кого мы в конечном счете победили, тех, кого я в потемках своей психики, и не без горечи, расценивал как наших исторических преемников, так что, возможно, во мне говорило сознательное, или нет, беспокойство старого Запада перед мощным подъемом наших бывших угнетенных, и это не в последнюю очередь определяло мой выбор заместителя. Мне требовался Руис. Не потому, конечно, что он был из наших, но потому что в тех, кто пришел из Гренады и Кордовы, Европа уже десять веков назад встретила своих завоевателей. Кровь мавров уже была там, откуда он родом. Думаю также, что в моем выборе Руиса была доля странности. Не знаю, продолжало ли мое воображение доделывать то, что я в конце концов лишь мельком рассмотрел среди ночи и при слабом свете ночника, или же он и в самом деле был таков, каким виделся мне в Лориных объятиях, но не упомню, чтобы когда-нибудь смотрел на лицо и тело мужчины с таким сожалением, что не могу присвоить их себе. Если бы мне было позволено «заново воплотиться», я бы выбрал именно этот образец. Никогда я не видел лицо, столь близкое одновременно к первобытной дикости и трепетной чуткости, где каждая черта казалась результатом некоей заботы о точном равновесии между грубой силой и чувствительностью. Застывший в прыжке с вытянутым к моему горлу многообещающим ножом, он словно готов был взлететь; страх придавал его лицу выражение какой-то уязвимости, еще больше подчеркивая его крайнюю молодость, что, однако, не смягчало ни жесткой складки губ, ни хищной насупленности черных бровей, он и в самом деле был одним из тех, кто зачинает красоту будущих рас.