Своя земля - Михаил Козловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Едем, сынок, загостевали мы с тобой, пора и честь знать. — Николай Устинович, закрыв чемодан, поднялся. — Отнеси-ка в машину.
Оттащив чемодан, Артемка направился было к Генке, но отец выглянул из окна и позвал его.
«Ну, что там еще!» — сердито подумал мальчик, медленно возвращаясь в хату. Отец уже сидел у окна со шляпой на коленях, тетка Настя против него, оба с таким выражением, словно только что повздорили. Остановившемуся на пороге сыну Червенцов сказал:
— Присядь, Артемка. Перед дорогой посидеть положено.
В молчании прошло несколько минут, затем они разом поднялись.
— До свидания, Ната, спасибо за ласку. Если случится бывать в наших местах — заходи, буду рад, — сказал Николай Устинович.
— Мало погостили, но и за то спасибо, что вспомнили, — отозвалась она.
Червенцов подал ей руку, слегка пожал податливую и безответную ладонь и с высоко поднятой головой вышел из горницы.
Когда Артемка проходил мимо стоявшей у притолоки Анастасии Петровны, она поймала его за плечо, крепко поцеловала в макушку и осторожненько толкнула в спину. От жалости к себе и обиды у мальчика выступили слезы, в сенях он вытер их кулаком и выскочил на улицу.
Анастасия Петровна осталась на крыльце и, сложив руки под грудью, смотрела, как они усаживаются в машину. Артемка опустил боковое стекло и, высунувшись по плечи, ждал: может быть, покажется Генка. Отец был чем-то недоволен, и он не решился отпрашиваться к Генке. На пустынной улице лишь глянцево-траурный петух с середины пыльной дороги, вытянув шею, недоверчиво косился на машину, да наискосок, у четырехоконного дома женщина с ребенком на руках наблюдала за отъездом гостей. Генки не было. И вот на прощанье помахали руками — они из машины, Анастасия Петровна с крыльца, — и мимо побежали хаты и плетни, уходило назад село, оставался позади чудесный мир с его волшебными днями. А Генка так и не появился.
Показалась луговина на окраине, теперь скошенная и жесткая. Артемка сказал нерешительно:
— Папа, вернемся на минутку.
— Зачем? — негромко отозвался отец.
— Я не попрощался с Генкой, — заторопился Артемка. — Я ему обещал… Потом я забыл бивень.
Николай Устинович промолчал. Лишь на изволоке, в том самом месте, откуда они неделю назад любовались просторной равниной и селом, он покосился на пригорюнившегося сына и с ласковой снисходительностью сказал:
— Стоит ли возвращаться из-за этого, Артемка, смотри, как далеко отъехали. Напиши ему письмо — он не обидится. И голову не вешай, друзей у тебя еще много будет… А кость на что тебе — мама все равно выбросит.
14
Анастасия Петровна оставалась на крыльце, пока машина не исчезла за поднятой ею пылью, и тогда вернулась в горницу. Она остановилась посреди светлой, опустелой комнаты, на минуту задумалась. Еще осталось в душе что-то немного печальное и тревожное после проводов, словно кончился шумный праздник, от которого она устала, наступили будни и повсюду сделалось пусто и просторно. Неторопливо прошла по горнице, поправила завернувшийся угол скатерти, плотно прикрыла окно и, прежде чем задернуть занавеску, постояла, глядя на примятую машиной траву с темно-лиловыми пятнами пролитого автола. На ветку вишни присела галка, склонив голову набок, посмотрела на нее светло-голубым глазом и сочувственно спросила: «Че?» Анастасия Петровна вздохнула освобожденно, как будто какая-то тяжесть свалилась с ее души. В сенях послышались легкие скользящие шаги, и в открытую дверь заглянул Генка. Окинув взглядом комнату, он нерешительно спросил:
— А где Артемка, тетя Настя?
— Уехал твой Артемка.
— Как уехал! Совсем? А мое письмо? — опешил он.
— Совсем уехали, Гена. Разве ты не видел машины?
Открыв рот, мальчик смотрел на нее остановившимся взглядом, как будто толком не понял, что она сказала, а брови медленно поползли на лоб, собирая молодые морщинки.
— Ну и пусть! — отозвался он, губы у него дрогнули, и она поняла, как оскорблен и обижен он.
— Да, уехали, Гена, — проговорила Анастасия Петровна. — Враз собрались и уехали. И рыба твоя не нужна оказалась, и та кость, что ты притащил…
— Ну и пусть! — повторил он с обидой. — Я тоже выброшу письмо.
— Какое письмо? Кому? Что ты такое выдумал?
— Ничего я не выдумал, — произнес Генка на глухой и низкой ноте. — Его отец дал мне вчера письмо и сказал, чтобы я передал вашей Наде, как она приедет…
— А ну, неси это письмо! — тяжко и грозно потребовала Анастасия Петровна.
— Так я… — начал было Генка, с ужасом понимая, что проговорился в непонятной ему тайне и навлек на себя гнев тетки Насти.
— Слушать не хочу, пока не будет письма, — перебила она. — Смотри, Генка, рассержусь на тебя.
Мальчик исчез в сенях, она видела, как он прошмыгнул двором, разгоняя потревоженных кур, перескочил через плетень и скрылся в своем доме. Она вдруг почувствовала, как ноги у нее отяжелели, и осторожно присела на стул. Так вот оно что! Значит, он не примирился с ее приговором. Ах, Николай Устиныч, Николай Устиныч! Все готов растоптать ради своей прихоти, ничего не пожалел бы, только поздно, ох, поздно, и как не понять ему этого, он же умный человек.
Ее привел в себя робкий зов. Генка стоял перед нею, вобрав голову в плечи, словно старался казаться меньше ростом, тогда и вина его становилась меньше.
— Вот, — сказал он, вытаскивая из-за пазухи плотный зеленый конверт. — Тетя Настя, кабы я только знал…
— Хорошо, Гена. — Она схватила конверт и поднялась. — Ты ступай.
С письмом в руке она проводила его до двери, набросила на дужку крючок и вернулась в горницу, на ходу обрывая жесткие края конверта.
Несколько листков желтоватой бумаги были исписаны крупным почерком с загибающимися вниз концами строк. Николай Устинович писал, что только внезапный отъезд Нади помешал ему поговорить с ней, как он хотел, и объяснить все лично, без посредства этих листков, но раз это не удалось, он просит без предвзятости, прислушиваясь лишь к голосу своего сердца, разобраться в его поступке. Он заранее верит в ее доброту, в ее доверие к нему.
Начало письма обожгло сердце Анастасии Петровны скрытым намеком на ее пристрастность. Ей казалось, что сами листки источают вкрадчивый уговаривающий шепоток. Она перевела дыхание.
«Понять — значит простить, — писал Николай Устинович. — Я не помню, кому принадлежат эти слова, но, думаю, они во многом справедливы, потому что зовут заглянуть в живую душу. Бывают такие случаи, когда человек не волен в своих поступках, в своей вине, он, как говорили раньше, оказался жертвой случайных обстоятельств. Это я пишу для того, чтобы ты, Надя, прежде чем вынести свое осуждение, задумалась, может быть, и не так велика моя вина, если только не следовать букве житейской. Ты, конечно, уже знаешь о моих прежних отношениях с твоей матерью, Анастасией Петровной, и, как она сказала мне, догадываешься, кто я тебе. (Анастасия Петровна еще раз вернулась к этим строкам, вспомнив, как солгала ему тогда, и тут же испугалась — поймет, а он, оказывается, не понял, поверил). Да, это так. Но ты не торопись осуждать меня, — ты не была забыта мною, все годы я помнил о твоем существовании, лишь случайные события встали между нами. Пусть твой суд будет душевным.
Война была драмой каждого человека. Каждый из нас смирился с тем, что его жизнь — простая случайность, слишком многие теряли ее. Но мы не только воевали, — мы жили, как живут все люди: радовались, страдали, любили, хоронили своих друзей. Смерть близкого человека всегда тяжела, но мы привыкли переносить и эту боль.
Вот и Алеша Бережной сгорел в огне. Да, он погиб, прикрывая меня своим самолетом, спасая мою жизнь, жизнь своего командира. Но такие случаи были в порядке вещей. Я невиновен в его гибели, даже самый строгий и придирчивый судья не мог бы осудить меня. На его месте я поступил бы так же, долг сильнее любви к жизни. И каждый командир, ради которого солдат идет на смерть, может гордиться, что заслужил такую любовь.
Я все отвлекаюсь, потому что так много нужно сказать и каждая мысль кажется очень важной, а это так трудно… Двадцать лет назад я встретился с твоей матерью. Все представлялось мне легким, простым. Я был счастлив, я верил, что мы будем вместе, пусть только закончится война и я останусь жив… Через полтора месяца наш полк перебросили дальше на запад, потом начались бои на Украине, в Белоруссии, в Польше. Мы почти не знали передышки, да и не хотели ее, — радостно было видеть, как близок час победы. Радовали меня и письма твоей матери, они всегда были со мной, я не расставался с ними даже в боях. Под Гомелем я узнал о твоем рождении. Тебе дали имя Надежда, мать твоя будто на далеком расстоянии подслушала мои мысли, узнала о моих желаниях. Очень красивое имя. В нем ожидание счастья, уверенность в том, что оно придет. Многое отдал бы я тогда, чтобы увидеть твою первую улыбку, услышать твой плач. Возможно, у твоей матери сохранились мои письма, и по ним ты сможешь понять, как я хотел видеть тебя, держать на своих руках. И я надеялся, что мы будем вместе. Но этого не случилось.