Павел Филонов: реальность и мифы - Людмила Правоверова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сказал Мише, что он держал себя правильно. И что расчет наш был также правильным…[300]
Из дневника Филонова. 25-ое марта [1936 года]. Была сестра Дунюшка, сказала, что в Академии отв[етственный] секретарь] Круглов[301] по какому-то поводу сказал, в присутствии Глебова: «Филоновщину надо истреблять». Глебов ответил: «Не истреблять „филоновщину“ надо, а учиться у Филонова надо. Надо понять, что Филонов говорит».
До этого, когда тот же Круглов нападал почему-то на «филоновщину» и на Филонова, а Глебов стал защищать Филонова, — Круглов возразил: «Ты потому защищаешь Филонова, что он твой родственник». На это Глебов ответил: «У меня нет родственников. У Филонова тоже нет!»[302].
Однажды — это было в феврале 1936 года, — вернувшись с работы, муж сказал мне: «Бродский хочет навестить Павла Николаевича и предлагает ехать к нему вместе».
Так как муж не знал, как отнесется брат к этому визиту, то попросил меня съездить к нему и выяснить это. Сказал — в случае согласия завтра они будут у брата.
Когда я приехала к брату и рассказала, что к нему собирается Бродский, он спросил: «Кто кого звал — Бродский Глебова или Глебов Бродского?» Я ответила, как и было: Бродский Глебова. «Пусть приходит, правильно поступит, но чтобы при этом была и ты», — сказал он.
Встреча брата с Бродским была для меня очень интересна, и я охотно согласилась. Уходя, я оставила брату поесть, чтобы он был в хорошей форме.
На другой день[303], приехав к брату раньше гостей, поздоровавшись, я уселась в «знаменитое кресло», чтобы все видеть и слышать.
Как всегда, у брата было очень холодно, и, как всегда, он был в своих бумажных брюках и вигоневой[304] куртке, потерявших от стирок свой цвет. Бродский был в пестром, довольно светлом сером костюме, в красивом пальто на меху и меховой кепке. Они поздоровались так: «Здравствуйте, Павел Николаевич», «Здравствуйте, товарищ Бродский. Рад вас видеть». Заметив, что Б[родский] снимает пальто, брат сказал: «Не снимайте, замерзнете». Б[родский] все же снял свое пальто и хотел повесить его на мольберт, но, быстро отойдя от него, повесил на гвоздик, вбитый в шкаф. В этот момент ко мне подошел муж, и я не заметила, что заставило Бродского изменить свое намерение. Спросить потом об этом забыла. Брат, видя, что он вешает пальто, сказал: «Ну, какой еще черт увидел бы этот гвоздик!»
Бродский начал рассматривать висевшие на стенах картины. Увидев натюрморт (позднее пропавший), где на простом деревянном столике были написаны корзина с яблоками[305], мандарины, а в левом нижнем углу три яйца, он сел на стул, долго смотрел и сказал: «Кто же из наших академических мастеров так напишет? Они эти яйца полтора года будут писать и так не напишут, а это яблоко — ведь это драгоценный бриллиант!» Брат сказал: «У вас в Академии нет мастеров, а есть художники, и работать они не умеют». Брат показал ему второй натюрморт — «Цветы»[306], написанный карандашом, и подчеркнул его «корявую», грубую «сделанность». И первый и второй натюрморты — мои любимые вещи, и я была необычайно обрадована оценкой Бродского. Правда, второй — «Цветы» — понравился ему как будто меньше, но до чего же он хорош!
Несколько раз во время осмотра Бродский упрекал брата, что он не продает своих работ, и просил «уступить» что-нибудь для его музея: «У вас целая гора работ, а кто их видит? У меня же бывает много людей, бывают комиссары, работы видели бы, ценили»[307]. На одну из его просьб брат сказал, что своих работ не продает, решил отдать все работы народу, государству: «Хочу сделать свой музей». Бродский с улыбкой сказал: «Музея своего вам не сделать! Это вот я сделал свой музей[308]. А если вы сделаете свой музей — я брошу Академию и сам стану его директором». — «А мне лучшего и не надо. Но пусть Глебов будет содиректором или помощником. Вы с вашей силой можете сделать мою выставку за границей. Только чтобы моя дочка и сестра тоже поехали с выставкой. А вы слышали, как сестра поет? У нее мировой голос». — «Ну вот, у брата мировое искусство — в комнате по стенам, где никто не видит, а у сестры мировой голос, а она не поет». — «Запоет, подождите».
Когда Б[родский] спросил у брата вторично: «Как вы живете?», — брат сказал: «Раз вы спрашиваете меня, скажу — плохо, но я не о себе горюю, а о моей Дочке». Б[родский], видя, как живет брат, сказал: «Вам, Павел Николаевич, надо иначе устроиться. У вас будет хорошая квартира». Брат ответил: «Откуда же? Подачек я не возьму, раньше мне нужно политическое признание, а это трудно».
Бродский удивлялся, что картины у брата не застеклены, не хранятся в папках, а лежат навалом на шкафу, и сказал: «Хотите, я завтра пришлю к вам человека, который все это организует?» Брат отказался.
Сколько раз в течение этого вечера Бродский уговаривал брата продать ему что-нибудь такое, в чем был бы весь Филонов. Он сказал, что вчера у него были турецкие художники («Многие бывают у меня!»), они оценили бы. Брат сказал: «Сегодня они бывают у вас, а завтра будут у меня».
У брата есть две работы — «Формула Нарвских ворот» (одна — масло, холст, другая — масло на бумаге)[309]. Когда Б[родский] увидел второй вариант, он как-то обрадованно, как будто брат не знал, что у него два варианта, воскликнул: «Павел Николаевич, ведь у вас две „Формулы Нарвских ворот“, уступите мне одну из них?» Брат, видя настойчивое желание гостя иметь его работу, сказал: «Уступить не могу, но, может быть, напишу для вас повторение». — «А когда?» — с живостью спросил Бродский. — «Этого я не могу вам сказать»…
Да, третьей «Формулы» не появилось.
Все мы очень замерзли, так как просмотр длился около четырех-пяти часов, а брат, хотя и заваривал чай, но на чаепитии не настаивал: к чаю у него было только полкило серого украинского хлеба. Б[родский] спросил: «Это что же — в Ленинграде продается?» Мы засмеялись. Как ни странно, но внимание Бродского задерживалось больше на «формулах», на абстрактных работах. Несколько раз хотел взять работу в руки (когда перешли от картин, висящих на стенах, к работам, лежащим на столе), но брат тотчас же останавливал его — большинство картин маслом написано на бумаге, а потому они очень хрупкие, их легко сломать. На третье или даже на четвертое замечание Бродский сказал: «Павел Николаевич, ведь я тоже художник». — «Да, знаю, но все-таки их не надо трогать». Потом добавил: «Как художника я знаю вас очень давно, вы дали много в те поры, в ваших работах был редкий упор. Еще на выставке ученических работ в Академии, где работ было очень много, я запомнил только ваши рисунки и маленькие наброски». Брат очень хвалил какую-то работу Бродского «Ледорубы на Неве», «упорнейшую по сделанности»[310], Портрет его жены, сидящей у озера[311], хвалил «Коминтерн»[312], но не за рисунок и живопись, а за то, как организована картина. Помню, брат сказал, что «26 комиссаров» Бродского ставит много ниже «Коминтерна»[313]. Тут же он заметил, что есть и пустые, дешевые работы. Например, портрет Бродского с ребенком, где куча плодов и мало смысла[314]. «Вообще вы дали меньше, чем обещали».
Когда Б[родский] уходил, он пригласил всех нас к себе. Брат колебался, но вскоре в газете, уже не помню в какой, появилась статья Б[родского], и брат не пошел[315].
Из дневника П. Н. Филонова. 13-ое марта 1936 года. Была Дуня. Она сказала, что Бродский говорил Глебову, что готов заключить со мною договор, коли я соглашусь написать какое-либо «повторение», какую-либо вещь для его музея. Я ответил ей, что вряд ли теперь, при данных условиях, соглашусь на это[316].
Из дневника П. Н. Филонова. 26-го [февраля] 1927 года[317]. Был Терентьев. У нас с ним было договорено, что он даст на выставку рисунка в горком[318] свои работы. Сегодня он сказал, что все отобранные мною работы приняты. В том числе работы инком (от англ. ink — чернила. — Л.П.). Я предложил ему назвать ее «Школа Филонова» (Низовое Изо). В ней справа нарисован я; передо мною группа ребят. Я говорю — они слушают. Поверху и внизу ребята нашей породы, похожие на голодных кошек и на большевиков-подпольщиков, упорно работают, пишут, рисуют по подвалам и чердакам. Налево вниз жирная, власть и деньги имеющая изо-сволочь пирует. В центре перед мольбертом Терентьев. Принимавшие вещи члены жюри, конечно, знают, что Терентьев — наш работник. На вернисаже эта и другие вещи Терентьева притягивали к себе людей. <…>
Я сказал Терентьеву, что эта работа прошла чудом. Она будет снята, а может быть, ее уже украли. Жаль, что мы не имеем фото с этой чудесной вещи.