Закон души - Николай Воронов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вот густо, тепло, басовито засвистел какой-то, должно быть огромный, паровоз, и все тело Нюры проняло сладким жаром, и она, тащившая через двор вязанку поленьев, покачнулась, как пьяная, постояла, смеясь над этой неожиданной потерей равновесия, и пошла дальше, слушая гудение Пантелеевой машины и думая о том, что не помнит себя такой счастливой, как сегодня.
Не было в депо паровоза, гудок которого не знала бы Надя. Пантелей гордился слухом дочери: на людях любил козырнуть этой ее способностью.
— Ну-к, Надюша, подскажи, чья машина шумнула?
— Дорофея Тюлюпова.
— Какой она серии?
— «Щука».
— Ошиблась, «Фэдэ».
— «Щука».
— Пра-а-вильно. Понарошке я.
Нет-нет и приходила к дому Кузовлевых то та, то другая женщина и просила Нюру:
— Узнай у дочки, не свистел ли мой?
Почти всегда Надя могла ответить, подавал тот или иной паровоз о себе знать или не подавал.
Сначала она воспринимала гудки по их звучанию: раскатистый, хрипатый, бурлящий, писклявый, зычный, с гнусавинкой… Потом они стали приобретать в ее представлении самые различные, подчас неожиданные сходства. Этот гудок синий, а этот рыжий, даже дразнить хочется: «Рыжий, рыжий, конопатый…» Этот вскипает в небо, как столб искр на пожаре, а этот отдает леденцовой сладостью, этот наподобие ватаги мальчишек, которые разбежались по лесу и аукают со всех концов, а этот походит на дедушку Фарафонтова — тощий, бородатый, злой.
Механики души не чаяли в Наде. В том, что она могла протрубить с помощью губ и сомкнутых ладоней голосом любого местного паровоза и точно бы следила за отбытием и возвращением каждого из них, машинисты находили нечто благоприятное, оберегающее, счастливое. Не то чтобы они допускали, как некоторые их матери и жены, что в лице Нади живет в станционном поселке ангел-хранитель, но все-таки, подобно морякам и летчикам, были чуточку суеверны и втайне друг от друга и от ближних склонялись к тому, что не будь Надя сверхъестественной девочкой, не проработать бы им так долго без крупных аварий.
Из дальних рейсов механики непременно привозили Наде гостинцы. Прокусит она оранжево-алый толстобокий персик, хлынут по зубам ручьи сока. Приятно-вязок янтарный рахат-лукум, манит коз-халва вкрапленными в белый мякиш орехами. Велики тульские пряники, а съешь целый — и охоты не собьешь: твердые, медовый аромат, поджаристы буквы на поверхности.
Иногда привозили зверюшек и птиц. Старший машинист Кокосов подарил морскую свинку, но ее у Нади выпросил слепой, прозвищем Коломенская Верста, и после зарабатывал себе на пропитание на барахолке, заставляя свинку вытаскивать из ящика «пакетики с судьбой».
Однажды отец принес в своем замасленном сундучке боты, купленные в Златоусте. Они были чугунные, с изрядно сношенными подошвами. Он надел боты, тяжело ступая, прошел по двору. Воскликнул: «Как он, дьявол, таскал их?» И рассказал, что боты принадлежали какому-то баю. Бай, владевший несметными стадами овец, гонял скот вместе с пастухами, ходил босиком. Ноги его были изранены камнями и колючками. Насмешки ради оренбургский губернатор послал ему боты, отлитые каслинским мастером. Жадный бай не понял издевки и до самой смерти носил эти обутки.
Даря боты дочке, Пантелей надеялся привить ей вкус к диковинным вещам: считал, что они развивают умственность человеке и направляют душу в хорошую сторону.
Интереса к собиранию диковинных вещей у Нади не возникло, зато появилась тяга к путешествиям.
Отец охотно брал ее в поездки.
Она видела заревое в ночи небо Магнитогорска; марганцевый рудник, в поселке которого бродил по улицам пьяный молодой забойщик, ждущий смерти от окаменения легких; плечистых парней, вмиг перерубавших топорами канаты, что удерживали на стапелях буксирный пароход. Прямо при ней и отце старатель-башкир нашел в шахте-колодце самородок золота. Вытащенный из шахты в бадье, старатель запрыгнул на верблюда, чтобы куда-то умчаться. Верблюд не трогался, и тогда сунули ему под хвост огненную головешку, и он побежал рысью, и даже обогнал иноходца, управляемого нарядным цыганом.
В феврале тридцать седьмого года Надя съездила с отцом в Орджоникидзевский рейс.
Этот февраль она запомнила на всю жизнь. Он наступил, слепящий, глазировал, буравил сугробы. Когда кто-нибудь проходил по улице, то было похоже, что ребятишки хрумкают сосульки: льдист и шершав дорожный наст.
И этот день был погож. Кварцевое сверкание воздуха, безветрие, теплынь.
Не случись того большого несчастья, он бы никогда не всплывал в памяти отдельно, слился бы с прочими февральскими ясными днями.
Первой загукала «кукушка». Обычно она кричала вроде петушка: задиристо, бесшабашно, шепеляво. На этот раз голос «кукушки» был неожиданно глух и пронят грустью.
Раз гукнула, два, три. Наверно, предупреждает об опасности какой-то поезд? Сигнал тревоги: три коротких свистка, один протяжный. Нет, не сигнал тревоги. Еще загукали паровозы, и все отрывисто и уныло. И вот уже в небе тесно от печальных гудков. Прежде они были оранжевы, пурпурны, серебристы… Сейчас одинаковы: черные.
Кажется, навсегда поднялась над землей кромешная темень с безмолвием и духотой.
На улице машинистов появился мужчина в черной шинели; в ладонях зажат околышек малиновой фуражки.
Отец выскочил на улицу.
— Что случилось?
— Умер товарищ Серго.
Выше вскинул голову; полы шинели тяжело парили.
Вернувшись в пятистенник, Пантелей снял с печи бочонок кислушки, пил ее с Нюрой. Они сидели в обнимку и говорили о том, что в сложнехонькое времечко им выпало жить; иногда не разбери-поймешь, что происходит; скрытничать стали; на собраниях сидеть тошно; кабы все начальники болели душой за народ, как нарком Серго, то нас бы теперь никому рукой не достать.
Через неделю Пантелей и совершил Орджоникидзевский рейс: доставил в родной город длинную цепь гондол с бревнами. Встреча была торжественная: никто из здешних машинистов не водил на «ФД» таких тяжелогрузных составов. Поручни паровоза обвили еловыми ветками; играл духовой оркестр. Высказывались. Пантелея и его семью доставили домой на легковом автомобиле. Вскоре к их двору подкатили две крытые брезентом грузовые машины: в одной были продукты, в другой — тюки мануфактуры, одежда, обувь, галантерея.
— Бери, Пантелей Абросимович, что хошь, — сказал начальник депо Гомонков.
— С деньжонками подбились. Получу, тогда…
— Ничего. Бери. Вроде награды. Профсоюз заплатит.
Пантелею взяли суконное пальто, Нюре — жакет из плюша и целую коробку ниток мулине, Наде — шерстяную матроску и шляпу из цветной стружки. Зине и Петяньке — сусликовые дошки. Еды тоже набрали изрядно: копченых колбас, жернов брынзы, истекающих жиром безголовых сельдей-иваси, бутыль патоки, связку баранок.
Толпа, окружившая грузовики, гомонила, жужжала, смеялась. Физиономии Кузовлевых ширились от счастья. Только Петянька серчал:
— Чё приперлись? — Стоя на краю кузова, он замахивался на народ сигнальным рожком. — Не т вам привезли, т нам.
Зимой отец взял Надю в Челябинск. Мороз. Снег. Синие тени вагонов, груженных синими стальными плахами.
Из-под копны сена выпугнули лисицу. Она пронзительно тявкала на поезд.
Обратно приехали за полночь.
По-разному отложилось в сознании людей начало войны.
Для Нади оно было изменением привычного круговорота гудков.
И днем и ночью шатали, встряхивали, проламывали небо своим криком неизвестные паровозы. И то, что они вырывались оттуда, где шла война, сказывалось в их свисте: слышались рыдания, стоны, обвалы, виделись красноармейцы, кидающиеся с гранатами под гусеницы фашистских танков, потоки беженцев, поворачиваемые вспять пулями «мессершмиттов», мальчишки, прячущие в погребе голубей.
Была в этих гудках сила, которая отнимала сон и заставляла заботиться о тех, кого привозили эшелоны, санитарные поезда.
Надя складывала в кошелку ломти хлеба домашней выпечки, картошку в мундире, огурцы, лук и морковь, сорванные в огороде.
В чайник она наливала молока или квасу. Бежала «на путя».
Она казалась себе взрослой, строгой в теплушках, загроможденных скарбом и нарами и провонявших карболкой, хлорной известью, махрой. Пресекающим тоном учительницы она приструнивала того, кто, поедая ее снедь, жадничал или пытался что-нибудь припрятать.
Однажды в последнем вагоне эшелона она увидела бритоголового мальчика лет двух. Он сидел на полу; из глаз сыпались слезы; между всхлипами, колебавшими его тоненькое тельце, он повторял:
— Ябли-и-чко.
Над мальчиком недвижно стояла старуха.
— Где они, яблоки-то, на Урале, да еще в июле месяце? Под колеса, что ли, лечь? Замолчи.
Старуха почувствовала взгляд Нади, обрадованно посмотрела на нее, подумала, вероятно, что можно надеяться на помощь этой девочки с медным обручем на голове.