Чинить живых - Маилис де Керангаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как только они вышли, Тома рухнул на стул, обхватил голову руками, запустил пальцы в шевелюру, вонзил их в череп и испустил глубокий вздох. Конечно, он думал о том, как это тяжело; возможно, он тоже хотел кричать, дубасить кулаками по стене, пнуть ногой корзину для бумаг, разбить стаканы. Может быть, они скажут да; велика вероятность, что ответят нет; такое часто случается: треть переговоров заканчиваются категорическим отказом — но Тома Ремиж ценил продуманный отказ намного выше, чем согласие, добытое в суматохе с помощью разных ухищрений, когда уже через две недели люди начинали сожалеть о принятом решении, и это сожаление опустошало их, отравляло существование; такие люди теряли сон и тонули в печали; надо думать о живых, часто повторял Ремиж, жуя головку спички, надо думать о тех, кто остался; на двери его кабинета сзади висела страница из пьесы «Платонов»,[70] ксерокопированная и прилепленная скотчем. Тома никогда не видел её постановки, никогда не читал всей пьесы целиком, но этот фрагмент диалога между Войницевым и Трилецким, который он увидел в газете, лежавшей на стиральной машине «Лавоматик», заставил его вздрогнуть; так вздрагивает мальчишка, внезапно нашедший сокровище: например, Чаризарда[71] среди других карт с покемонами или заветный золотой билетик в плитке шоколада.
«— Что делать, Николай?
— Хоронить мёртвых и починять живых».[72]
* * *Жюльетта была одна. Из окна её комнаты, приподнявшись на цыпочках и немного повернув голову, можно было увидеть крышу здания, в котором жили Лимбры; когда Симон пришёл сюда впервые, в святая святых юного созданья, он прилип к стеклу, а потом, обернувшись, сказал подруге: знаешь, а ведь мы можем друг друга видеть, и ещё долго направлял её взгляд, пока Жюльетта наконец не заметила среди мозаики серых крыш, протянувшейся у неё под окнами, квадратик цинкового цвета, усеянный каминными трубами, над которыми кружили чайки: вон там, она посмотрела на его дом.
Той ночью они поссорились. Оба, обнажённые, лежали на боку, прижавшись друг к другу и завернувшись в тёплое одеяло; охваченные нежностью, они продолжали ласкать друг друга даже после секса; они тихо разговаривали в темноте: в ту ночь им почему-то особенно хотелось говорить, странная разговорчивость, хрустальные слова, беседа ни о чём; затем звук пришедшей эсэмэски нарушил покой ночи, а раздавшийся эхом звонок будильника сегодня, как ни странно, не развеселил её: она восприняла эти звуки как некое враждебное вторжение, подтверждение сёрф-сэшн: в шесть часов, внизу, у твоего дома. Ей не надо было дожидаться, пока он прочтёт сообщение: она уже знала его содержание, понимала, что он ждал сигнала с самого начала вечера, и что-то в ней дрогнуло, сжалось; она вскочила с кровати и принялась одеваться, сердито поджав губы: колготки, футболка. Он спросил, приподнявшись на локте и нахмурив брови: что на тебя нашло? Но он прекрасно понимал, что на неё нашло. Не надо строить из себя святую невинность, хотелось ответить ей, но вместо этого она лишь пробормотала: ничего. Ничего на меня не нашло: всё нормально, хотя её лицо омрачила досада. Тогда он тоже встал и натянул одежду — а потом они отправились на кухню, где всё и закрутилось.
Сегодня в тишине пустой квартиры, склонившись над недавно начатым макетом трёхмерного лабиринта, который Жюльетта поместила в плексигласовый ящик, она вспоминала их ссору; пыталась понять, зачем она примерила на себя такую глупую, дурную роль — роль жены, которая остаётся дома, а муж уходит насладиться прелестями большого мира, — супружеская сцена, поведение взрослых: а ведь ей всего восемнадцать; как она могла зайти так далеко, настаивая, то ласковая, то жестокая: останься, останься со мной? а эти интонации, совсем чужие, позаимствованные у хрупкой и страстной киноактрисы: девушка напомнила другу, что осталась одна на весь уикенд, что родители вернутся только в воскресенье вечером, что они могли бы провести весь день вдвоём, такой длинный день, — но Симон упёрся: это сёрфинг, такое дело; всё всегда решается в последний момент: именно так организуются сёрф-сэшн; он тоже исполнял роль, играл солидного мужчину; они топтались босыми ногами по холодному плиточному полу, твёрдый взгляд и мраморная кожа; в какой-то момент он попытался заключить её в объятия, порыв: его руки коснулись тонкой талии, скрытой под широкой майкой, выступающие кости бёдер, но она сделала резкий жест, оттолкнула его: хорошо, иди, я тебя не задерживаю, и тогда он ушёл: о’кей, я ухожу, и даже хлопнул дверью, после того как сказал, бросив прощальный взгляд: я тебе позвоню, и послал с порога воздушный поцелуй.
Она неустанно трудилась над лабиринтом с тех самых пор, как кончились рождественские каникулы: ученики, записавшиеся в выпускной класс художественной школы, к концу года должны были представить индивидуальный архитектурный проект. Жюльетта начала с того, что соорудила плексигласовую ёмкость, кубический метр, две её стенки должны были встать на место лишь в самом конце работы; она долго изучала образцы материала, прежде чем остановилась именно на плексигласе, и теперь организовывала внутреннее пространство макета. Над рабочим столом кнопками были приколоты чертежи самых разных размеров; она подошла к стене, сверилась со схемой, после чего разложила на столе белый лист картона, две металлические линейки, приготовила простые карандаши, чистый ластик, точилку и термоклеевой пистолет, затем тщательно вымыла руки в ванной и натянула пару прозрачных перчаток, которые ей дала парикмахерша из соседнего салона: они лежали на специальной тележке, рядом с тюбиками краски для волос, между бигуди, разноцветными зажимами и маленькими губками.
Жюльетта приступила к работе, разметила чистый лист и начала вырезать фигуры разных форм; потом она пронумеровала их, сверяясь с шаблоном, начерченным на миллиметровке: предполагалось, что, когда макет будет закончен, все его детали соединятся и сплетутся в хитроумный лабиринт, где все пути будут пересекаться и не будет ни входа, ни выхода, ни центра — только бесконечность путей, соединений, разветвлений, точек отсчёта и перспектив. Девушка так была поглощена работой, что в какой-то момент стала ощущать лёгкое гудение, словно тишина дрожала, вибрировала и разворачивала вокруг неё невидимый экран, помещая саму её в центр мира; Жюльетта всегда любила что-нибудь рисовать, мастерить, резать, клеить, шить — но особенно рисовать; родители часто вспоминали небольшие поделки, которые их дочь мастерила ещё до того, как научилась читать: маленькие бумажечки, которые она рвала, а потом складывала из них мозаику весь день напролёт; лоскутные салфетки, прошитые толстыми шерстяными нитями; разноцветные пазлы; всё более и более сложные конструкции, которые она лепила из пластилина: мама с папой гордились ею и считали эту старательную, увлечённую, необыкновенную девочку вундеркиндом.
Когда она показала прозрачный ящик Симону и рассказала ему о своём проекте, ошеломлённый молодой человек спросил: это модель мозга? В свою очередь удивлённая, Жюльетта посмотрела на друга и ответила, она говорила очень быстро, бесконечно уверенная в себе: в некотором роде да: это именно мозг, переполненный памятью, одновременностью, вопросами; это пространство случайностей и встреч. Она не смогла признаться в том, насколько интуитивно творила; очередной этап влёк за собой некое «отслоение», работа ветвилась, и каждое новое ответвление уводило её далеко; так далеко, что порой руки не поспевали за её мыслью, а кусочки картона множились и множились, чтобы затем занять своё место в прозрачном ящике; Жюльетта приклеивала их к общей структуре хорошо отработанным жестом: указательный палец жмёт на гашетку пистолета, выдавливая точную дозу белой горячей субстанции, и её запах потихоньку одурманивает молодую художницу; так, медленно, не спеша, она продвигалась ко входу в лабиринт — в ту ментальную зону, где перемешивались сверхточные воспоминания и спирали желания, в зону грёз и мечтаний; завершая очередной белый виток, в конце траектории Жюльетта всегда возвращалась к Симону, усматривала в прихотливом рисунке линий следы его татуировки, линии и точки, тонкие арабески, каллиграфию, выполненную зелёной краской; она всегда вспоминает о нём, когда работает; ощущает его в каждом штрихе макета — потому что влюблена.
День в комнате Жюльетты всё тянулся; постепенно в белизне лабиринта открылся проход, в который прошмыгнул сентябрьский день — их первый день, когда они шли рядом; воздух медленно материализовывался, словно невидимые частицы сцеплялись вокруг них под действием внезапного ускорения, напора; их тела подали друг другу тайные сигналы в тот миг, когда они миновали ворота лицея, беззвучный, архаичный язык, который уже был языком желания; тогда Жюльетта пропустила подруг вперёд, а сама замедлила шаг, чтобы уединиться на тротуаре, — и Симон тут же оказался рядом: он заметил её в зеркале заднего вида, закреплённом на руле велосипеда; затем молодой человек соскользнул на землю, чтобы пойти рядом, толкая машину, рука на руле, — и всё это только для того, чтобы поговорить друг с другом: ты где живёшь? я там, наверху; а ты? а я совсем рядом: прямо тут, за поворотом; в тот день свет, омытый недавним ливнем, был особенно прозрачен; тротуар был усеян жёлтыми листьями, сорванными дождём; Симон украдкой взглянул на свою спутницу: кожа Жюльетты была так близко, крошечные поры под слоем румян; её кожа была живой, волосы — живыми, рот — живым, как и мочка уха, в которой поблёскивала дешёвая серёжка; она подвела глаза тонкой чёрной чертой, оттенив ресницы, оленёнок: а ты читал Франсуа Вийона, «Балладу повешенных»? Он покачал головой: кажется, не читал, в тот день она накрасила губы малиновой помадой. «О, братья смертные, грядущие за нами, смягчитесь духом вы и твёрдыми сердцами?»[73] — понимаешь или нет? Да, понимаю, но он ничего не понимал, ничего не видел; он был ослеплён: тысячи капель дрожащей воды превратились в тысячи зеркал; они оба смотрели под ноги; лавируя между лужами; велосипед позвякивал, вторя их шагам; каждое слово и каждый жест были наполнены отвагой и стыдливостью, лицевая и оборотная стороны одного и того же; чувство вылуплялось, как цыплёнок из яйца; они купались в свете витрин, шествовали по улице, словно царственные особы, возбуждённые, спешащие, но при этом шли всё медленнее, piano, pianissimo, allargando, поглощённые тем изумлением, которое вызывали друг у друга; их чувства были обострены до предела, неслыханная чувствительность, почти на молекулярном уровне, и всё пробегавшее между ними двигалось толчками, пульсировало, вращалось; а когда они оказались у подножия фуникулёра, их дыхание сбилось, кровь застучала в висках, ладони стали влажными, потому что в эту секунду волшебство грозило растаять, испариться; и в ту секунду, когда звонок возвестил об отправлении состава, она поцеловала его, поцеловала прямо в губы, молниеносный поцелуй, один взмах ресниц, и — оп! — она уже вскочила в вагон, развернулась и прижалась к дверному окну, лоб прилип к грязному стеклу: он видел, как она улыбается, целует стеклянную перегородку, вдавливает в неё свои губы, глаза закрыты, руки лежат на стекле плашмя — так, что отчётливо видны тонкие фиолетовые линии на ладонях, а потом она отвернулась; молодой человек застыл, сердце рвалось из груди: что происходит? Фуникулёр удалялся, карабкался на склон, задыхающийся, упрямый, — и тогда Симон решил сделать то же самое: чем он хуже? Парень запрыгнул на велосипед и стал подниматься по крутому холму; дорога петляла, удлиняя маршрут, но какая разница? Он что было мочи жал на педали, почти лёг на руль, так ездят профессиональные велогонщики; школьный рюкзак на спине напоминал уродливый горб; небо потемнело, тени на земле исчезли; снова зарядил дождь, приморский, тяжёлый дождь: всего за несколько минут асфальт превратился в бурную реку, шоссе стало скользким; Симон поменял положение: он приподнялся с седла и почти стоял, горбатый, ослеплённый жидкими жемчужинами, скатывающимися с бровей; но он был счастлив: так счастлив, что готов был поднять лицо к небу, открыть рот и выпить всё, что лилось оттуда; мышцы бёдер и икр сводило, предплечья ныли; Симон сплюнул, сделал глубокий вдох и отыскал в себе силы рвануть, описать последнюю дугу, заложить крутой вираж под точно выверенный угол наклона; велосипед шёл на предельной скорости и, когда молодой человек выбрался на ровную поверхность, мчался уже по инерции; он прибыл к остановке фуникулёра в тот самый миг, когда вагоны с пронзительным скрипом затормозили; остановился перед турникетом, мокрый, как мышь; слез с велосипеда; наклонился вперёд, положив руки на колени, голова почти касается земли, на губах пена, пряди волос прилипли к лицу, как у молодого маршала Империи; отдышавшись, Симон прислонил велосипед к скамейке, расстегнул куртку и верхние пуговицы на рубашке, явив свету татуировку; постепенно сердцебиение стало успокаиваться, пульс замедлился и выровнялся, сердце пловца, привыкшего к открытому морю; сердце спортсмена, которое в минуты отдыха может биться очень медленно: сорок ударов в минуту — брадикардия инопланетянина; но стоило Жюльетте миновать створки турникета, как оно снова пустилось вскачь: бешеный вал, работа в режиме перегрузки, руки в карманах, голова втянута в плечи; он направился прямо к ней, а она улыбнулась, сняла резиновый плащ и подняла его на вытянутых руках — навес, зонтик, балдахин, фотогальванический щит, способный вобрать в себя все цвета радуги; когда они оказались лицом к лицу, Жюльетта встала на цыпочки, чтобы накрыть плащом и Симона; и вот они оба оказались в укрытии, источающем сладковатый запах резины; под этой водонепроницаемой тканью их лица стали красноватыми, ресницы — тёмно-синими, губы — фиолетовыми; их губы были жадными, а языки — бесконечно любопытными; они стояли под тентом, словно в пещере, где резонирует всё; ливень барабанил по натянутой ткани, создавая удивительную звукопись, к которой примешивались горячее дыхание и шелест слюны; они стояли под тентом, словно находились на изнанке мира, погружённые во влажное, волглое пространство, где квакают жабы, ползают улитки, разбухает перегной ставших коричневыми листьев, семян липы и сосновых игл, где залёживаются шарики жвачки и окурки сигарет, пропитанные водой; они заслонились плащом, как витражом, воссоздающим земной день, — и поцелуй их всё длился.