Чинить живых - Маилис де Керангаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
День в комнате Жюльетты всё тянулся; постепенно в белизне лабиринта открылся проход, в который прошмыгнул сентябрьский день — их первый день, когда они шли рядом; воздух медленно материализовывался, словно невидимые частицы сцеплялись вокруг них под действием внезапного ускорения, напора; их тела подали друг другу тайные сигналы в тот миг, когда они миновали ворота лицея, беззвучный, архаичный язык, который уже был языком желания; тогда Жюльетта пропустила подруг вперёд, а сама замедлила шаг, чтобы уединиться на тротуаре, — и Симон тут же оказался рядом: он заметил её в зеркале заднего вида, закреплённом на руле велосипеда; затем молодой человек соскользнул на землю, чтобы пойти рядом, толкая машину, рука на руле, — и всё это только для того, чтобы поговорить друг с другом: ты где живёшь? я там, наверху; а ты? а я совсем рядом: прямо тут, за поворотом; в тот день свет, омытый недавним ливнем, был особенно прозрачен; тротуар был усеян жёлтыми листьями, сорванными дождём; Симон украдкой взглянул на свою спутницу: кожа Жюльетты была так близко, крошечные поры под слоем румян; её кожа была живой, волосы — живыми, рот — живым, как и мочка уха, в которой поблёскивала дешёвая серёжка; она подвела глаза тонкой чёрной чертой, оттенив ресницы, оленёнок: а ты читал Франсуа Вийона, «Балладу повешенных»? Он покачал головой: кажется, не читал, в тот день она накрасила губы малиновой помадой. «О, братья смертные, грядущие за нами, смягчитесь духом вы и твёрдыми сердцами?»[73] — понимаешь или нет? Да, понимаю, но он ничего не понимал, ничего не видел; он был ослеплён: тысячи капель дрожащей воды превратились в тысячи зеркал; они оба смотрели под ноги; лавируя между лужами; велосипед позвякивал, вторя их шагам; каждое слово и каждый жест были наполнены отвагой и стыдливостью, лицевая и оборотная стороны одного и того же; чувство вылуплялось, как цыплёнок из яйца; они купались в свете витрин, шествовали по улице, словно царственные особы, возбуждённые, спешащие, но при этом шли всё медленнее, piano, pianissimo, allargando, поглощённые тем изумлением, которое вызывали друг у друга; их чувства были обострены до предела, неслыханная чувствительность, почти на молекулярном уровне, и всё пробегавшее между ними двигалось толчками, пульсировало, вращалось; а когда они оказались у подножия фуникулёра, их дыхание сбилось, кровь застучала в висках, ладони стали влажными, потому что в эту секунду волшебство грозило растаять, испариться; и в ту секунду, когда звонок возвестил об отправлении состава, она поцеловала его, поцеловала прямо в губы, молниеносный поцелуй, один взмах ресниц, и — оп! — она уже вскочила в вагон, развернулась и прижалась к дверному окну, лоб прилип к грязному стеклу: он видел, как она улыбается, целует стеклянную перегородку, вдавливает в неё свои губы, глаза закрыты, руки лежат на стекле плашмя — так, что отчётливо видны тонкие фиолетовые линии на ладонях, а потом она отвернулась; молодой человек застыл, сердце рвалось из груди: что происходит? Фуникулёр удалялся, карабкался на склон, задыхающийся, упрямый, — и тогда Симон решил сделать то же самое: чем он хуже? Парень запрыгнул на велосипед и стал подниматься по крутому холму; дорога петляла, удлиняя маршрут, но какая разница? Он что было мочи жал на педали, почти лёг на руль, так ездят профессиональные велогонщики; школьный рюкзак на спине напоминал уродливый горб; небо потемнело, тени на земле исчезли; снова зарядил дождь, приморский, тяжёлый дождь: всего за несколько минут асфальт превратился в бурную реку, шоссе стало скользким; Симон поменял положение: он приподнялся с седла и почти стоял, горбатый, ослеплённый жидкими жемчужинами, скатывающимися с бровей; но он был счастлив: так счастлив, что готов был поднять лицо к небу, открыть рот и выпить всё, что лилось оттуда; мышцы бёдер и икр сводило, предплечья ныли; Симон сплюнул, сделал глубокий вдох и отыскал в себе силы рвануть, описать последнюю дугу, заложить крутой вираж под точно выверенный угол наклона; велосипед шёл на предельной скорости и, когда молодой человек выбрался на ровную поверхность, мчался уже по инерции; он прибыл к остановке фуникулёра в тот самый миг, когда вагоны с пронзительным скрипом затормозили; остановился перед турникетом, мокрый, как мышь; слез с велосипеда; наклонился вперёд, положив руки на колени, голова почти касается земли, на губах пена, пряди волос прилипли к лицу, как у молодого маршала Империи; отдышавшись, Симон прислонил велосипед к скамейке, расстегнул куртку и верхние пуговицы на рубашке, явив свету татуировку; постепенно сердцебиение стало успокаиваться, пульс замедлился и выровнялся, сердце пловца, привыкшего к открытому морю; сердце спортсмена, которое в минуты отдыха может биться очень медленно: сорок ударов в минуту — брадикардия инопланетянина; но стоило Жюльетте миновать створки турникета, как оно снова пустилось вскачь: бешеный вал, работа в режиме перегрузки, руки в карманах, голова втянута в плечи; он направился прямо к ней, а она улыбнулась, сняла резиновый плащ и подняла его на вытянутых руках — навес, зонтик, балдахин, фотогальванический щит, способный вобрать в себя все цвета радуги; когда они оказались лицом к лицу, Жюльетта встала на цыпочки, чтобы накрыть плащом и Симона; и вот они оба оказались в укрытии, источающем сладковатый запах резины; под этой водонепроницаемой тканью их лица стали красноватыми, ресницы — тёмно-синими, губы — фиолетовыми; их губы были жадными, а языки — бесконечно любопытными; они стояли под тентом, словно в пещере, где резонирует всё; ливень барабанил по натянутой ткани, создавая удивительную звукопись, к которой примешивались горячее дыхание и шелест слюны; они стояли под тентом, словно находились на изнанке мира, погружённые во влажное, волглое пространство, где квакают жабы, ползают улитки, разбухает перегной ставших коричневыми листьев, семян липы и сосновых игл, где залёживаются шарики жвачки и окурки сигарет, пропитанные водой; они заслонились плащом, как витражом, воссоздающим земной день, — и поцелуй их всё длился.
Жюльетта подняла голову, вздохнула; наступили сумерки; она зажгла свет и вздрогнула: стоящий перед ней лабиринт увеличился. Взглянула на наручные часы: скоро пять. Симон не заставит себя ждать: в ближайшее время он позвонит ей.
* * *На улице их ослепило строптивое, мертвенно-бледное небо, все оттенки грязного молока; ослепило так сильно, что им пришлось опустить головы, уставиться на кончики ботинок; до машины они шли бок о бок, руки спрятались в карманы, носы, рты и подбородки зарылись в шарфы, в воротники. Ледяной автомобиль; Шон сел за руль, и они медленно выехали со стоянки; сколько ещё раз им сегодня предстоит совершать этот чёртов манёвр? Они покатили по просёлочным дорогам, избегая автострад, не желая удаляться от госпиталя, но мечтая сбежать от всего мира, пересечь ватерлинию этого сумасшедшего дня, исчезнуть, раствориться в размытом, фиброзном пространстве, в полупрозрачной «инфрагеографии», соответствующей их угнетённому состоянию.
Город растягивался, отступал; окраинные кварталы лишились своих контуров; тротуары постепенно исчезли, больше не было никаких стен и оград, только высокие проволочные сетки, полузаброшенные склады да свалки — последние осколки города, очерченные кольцом дорожных развязок; затем формы земного рельефа проложили их путь, определили их дрейф, подобно силовым линиям; Лимбры ехали и ехали по дороге, змеящейся вдоль прибрежных скал, двигались мимо склонов, изрытых пещерами; сюда заглядывали только одинокие бродяги или банды юнцов, гашиш и баллончики с краской; миновали бараки, пристроившиеся у подножия холма, нефтеперерабатывающий завод в Гонфревилель’Орше и, наконец, свернули к Сене, как бы подчинившись внезапному изгибу пространства: теперь перед ними простирался эстуарий.
Они проехали ещё два-три километра и, когда кончился асфальт, заглушили мотор: вокруг лишь пустота, заброшенная местность, раскинувшаяся между промзоной и лугами для выгона скота; они сами плохо понимали, почему остановились именно здесь, под этим пергаментным небом, разукрашенным плотными, рвущимися ввысь дымами, которые, словно смерчи, вились над трубами нефтезавода, унося в апокалиптические небеса мельчайшую пыль и угарный газ. Стоило им притормозить на обочине, как Шон достал пачку «Мальборо» и закурил, даже не приоткрыв окно. Я думала, ты бросил; Марианна осторожно взяла у мужа сигарету, чтобы сделать затяжку, — у неё была совершенно особенная манера курить: ладонь прижата ко рту, пальцы сведены, сигарета зажата почти у их основания; вдохнула дым не глотая и вернула сигарету Шону, пробормотавшему в ответ: нет, мне расхотелось бросать. Марианна поёрзала на сиденье: ты из тех, кто даже зубы чистит, не доставая окурок изо рта: я права?… лето 1992 года: бивуак в пустыне рядом с Санта-Фе; рассвет «тай-энд-дай», нечто среднее между рогатыми кораллами и розовой ладошкой обезьянки; синеватые всполохи огня; ломоть ветчины, аппетитно скворчащий на сковороде; кофе в жестяных кружках; страх наступить на скорпиона, притаившегося в холодной тени камня; песня «Мой винчестер, моя лошадка и я» из фильма «Рио Браво»,[74] пропетая в унисон; и Шон: в одном уголке рта, расплывшегося в улыбке, торчит щётка, перепачканная пастой, в другом дымится первая утренняя сигарета «Мальборо»; он качает головой: yes — палатка промокла от росы; на Марианне из одежды одно пончо; волосы ниспадают до ягодиц; она с подчёркнутой напыщенностью декламирует отрывки из томика стихов Ричарда Бротигана, который они обнаружили в салоне «Грейхаунда», арендованного в Таосе.[75]