Чинить живых - Маилис де Керангаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Револь встал: его ждали другие дела в отделении; Тома проводил Лимбров до порога палаты, шли они молча; я оставлю вас наедине с Симоном — зайду за вами позже.
Подкравшийся вечер затемнил комнату; казалось, тишина, царящая в ней, стала ещё плотнее. Они подошли к кровати с неподвижным телом. Несомненно, им чудилось, что, после того как Симона объявили мёртвым, его внешность — состояние, цвет и температура кожи — хоть как-то изменится, что он будет выглядеть не так, как в прошлый раз. Но они обманулись — всё осталось по-прежнему: Симон лежал на кровати и ни капельки не изменился, микродвижения тела всё так же слабо приподымали простыню, и то, что они чувствовали, никак не соответствовало увиденному, никак не подтверждало страшный приговор; и это был столь жестокий удар, что их разум помутился: они занервничали и забормотали, сумятица; они разговаривали с Симоном так, будто он мог их слышать, и говорили о нём между собой так, как говорят о том, кто больше не может слышать; казалось, они барахтаются в слогах, чтобы выплыть на поверхность нормальной речи, но фразы изворачивались; обычные слова сталкивались друг с другом, разбивались вдребезги и взрывались; ласковые слова толкались, превращались в дыхание; звуки и знаки съёживались в непрерывное жужжание, продолжавшееся в грудных клетках, в неощутимую вибрацию, словно теперь их удалили из всех существующих языков; поступки Лимбров были вне времени и места; они ни во что не вписывались, затерялись в трещинах реальности, заплутали в расщелинах; растерзанные, потерявшие ориентацию, Шон и Марианна всё же нашли в себе силы встать по обе стороны постели так, чтобы приблизиться к телу сына; в итоге Марианна прилегла на край кровати, волосы соскользнули в пустоту; Шон же кое-как примостился на краешке матраса, согнулся и положил голову на грудь Симона, рот почти касался татуировки; родители одновременно закрыли глаза и замолчали, словно тоже заснули; ночь упала — и они растворились в темноте.
Двумя этажами ниже Тома Ремиж радовался передышке, минутам одиночества; ему надо было сконцентрироваться, подвести итоги и позвонить в Биомедицинское агентство: там как раз должны были приступить к исчерпывающей оценке органов донора — женщина на другом конце провода была старейшим работником организации; Тома сразу же узнал её низкий, строгий голос, представил её сидящей в самом центре большого зала, столы выстроились буквой U, представил себе её очки в массивной пластмассовой оправе цвета янтаря, скрывающие лицо; затем Ремиж сел за компьютер и, следуя лабиринтообразному пути для входа в систему, ввёл множество паролей и шифров; затем он открыл информационную базу, чтобы создать новый документ, в который он скрупулёзно занёс все данные о состоянии тела Симона Лимбра: этот документ носил название «Кристалл»; он пойдёт в архив, а ещё ляжет в основу диалога, который с этого момента начнётся между Биомедицинским агентством и клиниками; этот же документ станет гарантом сквозного контроля над всем процессом трансплантации, гарантом анонимности донора. Тома поднял голову: по подоконнику скакала всё та же птица, и он видел её круглый неподвижный глаз.
* * *В тот день, когда Тома стал счастливым обладателем щегла, жара окутала Алжир облаком пара; в квартире со ставнями цвета индиго Хосин, голые ноги под полосатой джелабой,[80] распростёрся на диване и обмахивался веером.
Лестничная клетка, выкрашенная в синий цвет, пахла кардамоном и цементом; Усман и Тома в полумраке преодолели три пролёта; сквозь пластины вплавленного в крышу матового стекла в здание проникал жёлтый дрожащий свет, который с трудом добирался до цокольного этажа. За встречей кузенов — крепкое объятие, затем скороговорка на арабском под хруст раскалываемых зубами фисташек — Тома наблюдал отстранённо и почти испуганно. Он не узнавал лица Усмана, которое менялось самым удивительным образом, когда его друг говорил на родном языке, челюсть уходит назад; обнажаются дёсны; глаза вращаются в глазницах, словно стеклянные шары; звуки вырываются из самой глубины горла, из загадочной зоны, которая прячется далеко за миндалинами; новые гласные перекатываются во рту, щёлкая под нёбом: это был какой-то другой мужчина, почти незнакомый, и Тома растерялся. Но разговор принял совсем другой оборот, как только Усман изложил цель их визита по-французски: мой друг хотел бы услышать щеглов. А! Хосин повернулся к Тома: может быть, он даже хочет приобрести одного? Алжирец подмигнул гостю с преувеличенной хитрецой. Может быть, улыбнулся Тома.
Прибывший накануне, впервые пересёкший Средиземное море, молодой человек был сразу же покорён бухтой Алжира, её совершенным изгибом; покорён городом, расположившимся над бухтой террасами, цвета белый и голубой; крепко сложенной молодёжью; запахом увлажнённых тротуаров, драценой, переплетающей свои ветви в Жарден д’эссё,[81] образуя тенистый свод из волшебной сказки. Красота не столько чувственная, сколько чистая. Ремиж был опьянён; новые ощущения переполняли его, будоражили душу, смесь эмоционального возбуждения и острейшего осознания всего, что его окружало: жизнь в этой стране не была отфильтрована, как и он сам. Трубочка банкнот была завёрнута в носовой платок, и Тома, в эйфории, время от времени похлопывал себя по оттопыренному карману брюк.
Хосин направился к балкону, толкнул ставни и, перевесившись через перила, хлопнул в ладоши, а затем принялся отдавать распоряжения; Усман что-то закричал на арабском — по его виду можно было догадаться, что он говорит: нет, пожалуйста, не делай этого; голос Усмана звучал умоляюще, но поздно: им уже несли супы и мясо, нанизанное на деревянные шпажки; тарелки с кус-кусом,[82] воздушным, как морская пена; салаты, приправленные апельсинами и мятой; медовые пирожные. Поев, Хосин поставил птичьи клетки на пол, устланный керамической плиткой; он старательно выровнял их, сверяясь с узором, покрывавшим керамику. Птицы были маленькими — двенадцать-тринадцать сантиметров: короткая шея, непропорциональное брюшко, совсем скромное оперение, лапы-спички и, прежде всего, неподвижные бусины глаз, пристальный взгляд. Щеглы сидели на крошечных деревянных жёрдочках, которые легонько раскачивались. Тома и Усман устроились на корточках в метре от клеток; Хосин свернулся клубком на пуфе в глубине комнаты. Он испустил крик, нечто напоминающее йодль, — и концерт начался: птицы запели, сначала все по очереди, потом хором, каноном.[83] Никто не осмеливался ни смотреть друг на друга, ни прикоснуться друг к другу.
Меж тем все говорили, что щеглы исчезли. Щеглы из леса Байнем, щеглы Каду и Дели-Ибраима, щеглы Сук-Ахраша. Их уже нигде не найти. Непрекращающаяся охота на птиц привела к почти полному истреблению некогда многочисленной популяции. У дверей домов обитателей Касбы[84] висели жалко поскрипывающие, пустые клетки; если говорить о клетках торговцев птицами, то в них поселились канарейки и попугаи; щеглов же в них не было, а если и были, то их прятали в темноте подсобок и охраняли, как дракон охраняет свои сокровища; цена за птицу возрастала пропорционально её редкости: закон капитализма. Конечно, щегла всё ещё можно было купить в пятницу вечером в Эль-Харраше, на востоке столицы, но каждый знал, что тамошние щеглы, как и те, с рынка в Баб-эль-Уэде, никогда не порхали среди алжирских холмов, не скакали по веткам сосен и пробковых дубов, растущих на лесистых склонах, и не были пойманы традиционным способом, на «манок» — выпущенную на волю самку щегла, к которой самец мчался, чтобы оставить потомство: петь такие щеглы не умели. Птиц доставляли с марокканской границы, из Магнии,[85] где их ловили тысячами; сеть захватывала и самцов, и самок; потом малюток привозили в столицу по каналам, налаженным парнями, которым не исполнилось и двадцати, — молодыми безработными, бросившими свой жалкий, но честный труд, чтобы поучаствовать в этом жестоком состязании за выживание, влиться в этот весьма доходный бизнес; парнями, которые ничего не знали о птицах: большая часть щеглов, запутавшихся в сетях, умирала от стресса уже во время транспортировки.
Хосин разводил бесценных птиц в доме за площадью Труаз-Орлож,[86] настоящих алжирских щеглов. У него всегда обитало около десятка птиц, и он никогда не занимался никаким другим ремеслом; Хосин слыл знатоком птиц не только в Баб-эль-Уэде, но и за его пределами. Он знал всё об особенностях каждого вида щеглов, знал все их признаки, разбирался даже в тонкостях их метаболизма, мог на слух определить, в каком месте поймана птица, и даже назвать её родной лес; нередко люди проделывали немалый путь, чтобы воспользоваться услугами Хосина: установить «подлинность» щегла, узнать его цену, разоблачить мошенника — торговцы, выдававшие марокканских щеглов за алжирских, просили сумму в десять раз больше реальной, а порой даже пытались подсунуть простодушным покупателям самок вместо самцов. Хосин никогда не пользовался сетями: он собственноручно ловил птиц на «манок»; алжирец отправлялся на охоту на несколько дней, утверждая, что у него есть «свои» особые уголки в долинах Беджаи[87] и Колло; вернувшись, большую часть дня он проводил дома, воспитывая пойманных питомцев. Превосходство одного щегла над другим измерялось красотой его пения; Хосин старался обучить своих «воспитанников» исполнять несколько арий — сведущие люди утверждали, что щеглы из Сук-Ахраша могут запомнить бесчисленное множество напевов: для этого он всегда использовал старую магнитофонную кассету, на которую утром записывал «по кругу» одну мелодию; птицелов никогда не прибегал к методам своих более молодых коллег: не накрывал клетку тканью, не проделывал в ней две дырки и не засовывал туда на всю ночь наушники от эм-пэ-три-плеера. Хосин утверждал, что эмоции щегла влияют на музыкальность его пения, в котором заложена сама география страны. Песня щегла «материализовывала» определённую территорию: долину, городок, гору, дерево, холм, ручей. Когда птица пела, перед глазами у слушателей возникали пейзажи; они могли представить себе топографию местности, коснуться почвы, ощутить определённый климат. Из клюва птахи появлялся кусочек планетного пазла; как колдун из сказки плюётся жабами и алмазами, как ворона из басни освобождается от сыра, так щегол извергал из себя устойчивую, душистую, осязаемую и разноцветную сущность. Это варьете из одиннадцати щеглов Хосина развёртывало карту огромного звонкого пространства.