Дорогой мой человек - Юрий Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Мошковец сам по-походному — в каске, в плащ-палатке. У меня папиросы были, я их все раздала, «шмайсер» свой отдала, одну гранату, каску тоже. Некурящие и те у меня брали папиросы. Это трудно объяснить — почему, но я очень им была нужна в эти минуты. И, помню, говорила одну и ту же фразу:
— Все хорошо, все отлично, пробьетесь!
Выскочила, обежала вокруг пакгауза и затаилась — пусть пройдут мимо. Они и прошли…
Утром пришел приказ — уходить. Но только на самолетах и катерах. А самолетов мало, и катеров мало. Вот прибегает ко мне один летчик знакомый — Петя такой, фамилию не помню — и говорит:
— Давай, девушка, собирайся, у меня самолет учебный, одно место есть. Вещей никаких, иначе не дотянем…
Я ватник напялила на себя, вышла, а навстречу Сережа Корнилов — милый у нас морячок был — с раздробленной кистью, и плечо ранено. Я его к самолету. Винт крутится, и Петя орет:
— Одно место! Одно же! Одно!
Тут сзади меня за ватник тянут — катерники прислали, им приказано Степанову забрать. Уже стемнело, когда мы отвалили и немцы на мотоциклетках к самому берегу выскочили. Я плохо помню, как и что было потом. Рассказывали, что наш катер шел двадцать три часа. Невыносимо было холодно — это я помню. И помню, как мы очутились в воде. Я так устала, что мне хотелось, чтобы все кончилось поскорее, но рядом со мной держался за доску какой-то необыкновенно настырный морячок, я даже крикнула ему:
— Не учи меня, ты мне надоел, иди к черту!
Он потом это всем рассказывал.
А попозже я услышала очень ясно:
— Она от этого умрет!
Но я не умерла — «это» была огромная кружка спирта. Я выпила ее всю и заснула, а когда проснулась, то мне почудилось, что я в аду. Но это я была просто на печке, которую морячки натопили, чтобы согнать с меня семь потов. Осмотрелась — на мне мужские подштанники с завязками, тельняшка, покрыта я цигейкой, а сверху одеяла. Внизу толпятся моряки и что-то обсуждают.
Я попыталась подняться и чувствую, что не могу — вся слиплась.
— Ребята, — говорю, — я в каком-то тесте. Как мне быть…
А они отвечают:
— Не волнуйся, подруга, это там стояла бутыль с медом, она от тепла лопнула, и под тебя мед подтек. Ничего, мы воды наносим, отмоешься. Меду, конечно, жалко…
Покуда воду носили, покуда грели — я слипалась сильнее и сильнее. Уже я пошевелиться не могла. Потом они меня сволокли вниз и ушли.
А голос у меня после этого купанья пропал.
Ты был прав, Вовик, не получилась из меня артистка.
И вот сейчас я в Москве. Отец написал, что постарается мне помочь в смысле дела на войне. Я ведь теперь все могу. Но он что-то вертит, батя мой, наверное, ему не хочется, чтобы меня убили, кто-то из моряков успел насплетничать, как я тонула. Теперь я написала ему угрожающее письмо с ультимативными сроками. И написала, что во мне степановская кровь, пусть не надеется, что я отбуду в Алма-Ату.
У нас холодно, идет снег.
А ты, наверное, пьешь сода-виски и пишешь письма, чтобы тебя отпустили на войну?
Приезжай!
Я не могу без тебя.
Это нельзя объяснить, но ты обязан понять.
И хочешь узнать самое страшное про меня, то, чего никто не знает и, конечно, никогда не узнает, потому что это только для тебя, а тебе, дурачку, я не нужна. Я — жена, Вовочка!
Испугался?
Всего скрючило от ужаса, от несовременности, от мещанской сути этого понятия?
Только жена не такая, как многие иные прочие.
Вот передо мной лежит то твое ужасное, грубое и бешеное письмо насчет фрака, насчет Женьки, Светланы, Нюси и меня. Все у тебя стрижены под одну гребенку. Ну, это ты в запальчивости, я же тебя знаю. А дальше, Вовочка, правда. Дальше — ты угадал: «Ты могла бы приехать сюда и быть мне верным помощником в том, пусть невидном, но необходимом, деле, которое я делаю. Ты была бы наркотизатором и ассистентом, ты была бы мне женой и товарищем, а теперь…» Дальше неинтересно, дальше твоя обычная скандальная дребедень.
Но ведь ты меня не позвал, Вовик!
Ты не обернулся, чтобы сказать мне именно эти, главные слова: поедем, ты будешь мне женой и товарищем !
И я стала бы тебе всем — санитаркой для твоих больных, сестрой, фельдшером, профессором-самоучкой, аптекарем, судомойкой. Я — жена, Вова, тебе жена! И не удивляйся, пожалуйста, не делай раздраженное выражение лица — «твои штуки» оно означает, — это, разумеется, не слишком современно звучит, это, пожалуй, многие осудят, но я никогда не была, если помнишь, модницей. А делать я могу по-настоящему только ту работу, в которой ты главный. Я могу великолепно помогать тебе, и тогда это твое дело, дело, которому ты служишь, станет делом моей жизни.
Вот какая я жена.
Я знаю, миленький-хорошенький, знаю, что брак не существует там, где люди не связаны ничем, кроме детей, хозяйства, извини, постели. Мало! Не хватает на протяженность жизни человеческой. Молчат! В шашки друг с другом играют и еще хвастаются этим занятием. Она спрашивает его для соблюдения норм чуткости и всего прочего, что положено в браке, встречая у двери поцелуйчиком:
— Ну, что нового?
А он, естественно, отвечает:
— Михаила Павловича надо уволить по собственному желанию. Невозможно!
— Да ну? — удивляется она. — Вот не думала!
Так беседует наш Евгений с Ираидой. И она при этом еще морщит свой лобик, изображая работу мысли.
Конечно, есть еще вариант, когда супруги заняты разным делом. У него свое, у нее — свое. Дай им бог здоровьичка к праздничку, как говорят. Но я не про них. Я про себя. Я про свое ничтожество , как ты однажды меня обозвал. Так вот: я жена абсолютная. Я не могу, чтобы ты делал дело, отдельное от меня. Для меня это невозможно. Я бы ума решилась, если бы в том будущем, которого у нас никогда не будет, но если бы оно было, ты делал одно дело, а я — другое. Я должна быть всегда с тобой. И в дурном и в хорошем, и в счастье и в несчастье, и в стужу и в ведро, и на фронте и в мирное время, и в операционной и в перевязочной, и в гостях и дома.
Нет, пусть ты уходишь, и я тебя жду.
И пусть ты придешь, понимаешь? Пусть ты ушел в гости к своему старому фронтовому товарищу и там ужасно напился. И пришел на четвереньках. И я тебе говорю:
— Владимир, что это?
А ты мне:
— Прости, но это так!
А я тебе:
— Надеюсь, это никогда не повторится?
А ты мне (в страшном, пьяном бешенстве):
— Прочь! Кто здесь главный? С дороги! Тварь! Я самый главный…
А я:
— Ты, ты, Вовочка, ты самый главный…
И чтобы утром ты извинился. Но как, знаешь?
— Что это со мной давеча было, Варюха?
Но я молчу. Я молчу и молчу. И молча рыдаю. А ты ползаешь на коленях уже пожилой, уже с одышечкой, плешивенький мой! Ну, потом, конечно, я тебя прощаю, и все хорошо.
Господи, куда это меня заносит, когда я разговариваю с тобой.
Простите, Владимир Афанасьевич, отвлеклась.
Так ты предполагаешь, Володечка, что я слушала твои медицинские рацеи и разный биологический бредок в дни нашей юности, потому что мне это было интересно?
Нисколько!
Мне было интересно только, как ты об этом думаешь, и тебе я бы, конечно, стала первоклассным помощником. Это — дурно? Это ущемляет женщину в ее равноправии с вашим братом мужчиной? Но ведь это не рецепт, это то, что подходит лично мне. И ничего со мной тут не поделаешь, и ты со мной ничего не поделаешь, если я тебе такая уродилась.
Ну, будь здоров!
А может быть, приедешь и возьмешь меня к себе на войну?
Возьми меня к себе, Володя.
Москва, 8-го ноября 1941 г.
Северный вокзал.
А куда я уезжаю — это совершенно Вас не касается, Владимир Афанасьевич!"
Глава третья
О ФРАНЦУЗСКОМ ФИЗИКЕ ЛАНЖЕВЕНЕ И ДРЕВНЕРИМСКОМ ВРАЧЕ ГАЛЕНЕ
В начале декабря отряд Цветкова попал в тяжелую и длительную передрягу. Не имея, в сущности, никакого серьезного опыта войны, да еще к тому же такой сложной, как партизанская, утомившись постоянными преследованиями, дождями, сыростью и, наконец, морозами, сковавшими Унчанский лесной массив, плохо одетые люди, что называется, «сдали» и возле владений совхоза «Старый большевик» просто-напросто проспали группу карателей, которая едва не уничтожила весь отряд.
К счастью, спавший всегда вполглаза Цветков успел учуять неладное услышал сиплый лай розыскных немецких овчарок и поднял отряд. Завязался бой — длинный, трудный, путаный, а главное — такой, без которого вполне можно было обойтись, потому что почти никаких потерь живой силе фашистов партизаны не нанесли.
В этот бой ввязался и Устименко, хоть ему не положено было стрелять. Функции врача велел он выполнять Вересовой, определил ей даже место и снабдил всем необходимым.
Когда все кончилось, Цветков поставил Устименку перед собой по стойке «смирно» и сорванным во время боя голосом осведомился:
— Кто это вас назначил автоматчиком? Почему вы с Цедунькой пошли немцам во фланг, когда ваше дело — раненые? Кто вам разрешил лезть в бой?