Дорогой мой человек - Юрий Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оборачиваться надо, вот что!
Все равно лучше меня никого не найдешь!
Красивую найдешь — с длинными ногами! С тонкой талией найдешь (осиная читал про таких, только что в них особенного), с греческим носиком, с римским носиком, а меня — фиги!
Или ты там женился на своей индианке Туш?
Пожалуйста, не обижайся на меня, Вовик, но когда я думаю, что ты взял да и женился, то желаю тебе смерти. Это Пушкин мог написать: «Будь же счастлива, Мэри!» А я не Пушкин. Я Варвара Степанова со всеми вытекающими отсюда последствиями. Да и Пушкин, наверное, тоже поднаврал, настроил себя на такой сахаринный лад, слышали, начитаны про его семейную жизнь.
Так что лучше помри.
Будешь лежать в гробике, так славненько, так уютненько — мой покойничек. А женишься — ототрут, даже близко не подпустят, да я и не пойду, пускай тебя твоя теща оплакивает и все те, с которыми ты ходишь в оперетту или на футбольный матч.
Господи, что я пишу!
Но ведь это все правда. Я иначе не могу думать. И серной кислотой я могла бы тебя облить, и бритвой отрезать твою голову, и что угодно я могла бы сделать, понимаешь, какая я, Вовик, страшная!
Наверное, это ветхий Адам во мне бушует или атавизм, с которым надо бороться.
Сказать легко, а вот попробуй — поборись! Это же от тебя не зависит, когда представляешь в живых картинах твои терпкие поцелуи с другими женщинами.
Мерзкая, отвратительная личность!
Не желаю больше про тебя думать!
Лечишь там? Ставишь припарочки в культурненьких условиях? Температуру измеряешь? Небось и за кандидатскую засел — пописываешь задумчиво?
А у нас война. Вы, наверное, радио слушаете, Владимир Афанасьевич?
И она не совсем такая, как Вам представляется.
Очень только, Вова, как это ни странно, я толстею. Я и наш «сентиментальный танк» — Настасья. Ты же знаешь, как я отлично усваиваю пищу. Все впрок. И Настя так же. А бывало у нас по десяти, по двенадцати концертов в сутки. И везде кормят. Ты же это военно-морское гостеприимство не знаешь, не довелось, бедняге, посмотреть. Называется «чем богаты, тем и рады», и сам кок, т.е. повар, кормит, так что отказаться — это значит хорошего человека и осрамить и обидеть. Отказываться категорически нельзя. И ковырять нельзя, сейчас же вопрос: невкусно, я извиняюсь?
Впрочем, теперь я уже не толстая. Это все было. Ты не удивляйся, я пишу тебе кусочками, понимаешь — останавливаю один кусочек времени и говорю:
— Погоди, кусочек, пусть Владимир Афанасьевич посмотрит из своего прекрасного далека, ему не вредно.
И мне кажется, что ты видишь, потому что без тебя все не так.
Знаешь — у нас были как-то журналисты. Он длинный-длинный, худой-худой, одни кости, про него наш худрук выразился так: «У этого интенданта не телосложение, а теловычитание». И с ним его жена — они вместе в одной газете служат. Она ему все время говорила: «Ах, Борька, ты ничего не понимаешь». А он кивал, что не понимает, кивал и улыбался ей. Вместе они пошли на войну, понимаешь?
Вместе.
А потом мы выпили, и эта женщина — ее Анютой зовут — буквально со слезами на глазах спросила у меня:
— Правда, Варя, мой Борька удивительно красивый?
Я даже испугалась, думала — вдруг девочка с ума сошла. А она, представляешь, настаивает:
— Красивее всех на земле.
Интересно, ты красивее всех на земле?
Теперь почитайте, товарищ Устименко, что со мной было дальше.
Мы попали в некий Энск, где решено было держаться. Для этого на мыс Энск нужно было вывезти из города все продукты. Я ездила с шофером, возили мы консервы и сахар. Я же здоровая, ты знаешь, шофер даже удивлялся, все меня предупреждал: «Не надорвитесь, Варечка, для девушки это нехорошо». Вот гоним мы вовсю, останавливает нас офицер с пистолетом и говорит:
— Давайте в лес спехом, фрицы на мотоциклах оседлали дорогу.
Лесом добрались к своим. И наступил такой «этап», как выразился наш худрук, когда «музам пришлось смолкнуть». Стали мы с Настасьей работать у летчиков официантками.
И знаешь, Вовик, это были лучшие дни моей жизни.
Не знаю почему, но вот тебе еще кусочек. Смотри.
Я сижу одна в нашей подземной столовой и дремлю: устала. Холодно и сыро, полутемно и кисло на душе.
И вот приходит летчик Боровиков Сергей Сергеевич. Он уже пожилой, многие его называют дядя Сережа. Грузный немножко и чем-то смахивает на отца. У него было много вылетов, я даже не знаю сколько, но очень много.
Идет он медленно, с трудом, шаркая унтами. Шлем он снял, волосы приглаживает ручищами. И о чем-то думает, так что даже не сразу замечает меня. Я спрашиваю:
— Кушать будете, дядя Сережа? (Все военные люди не едят, а кушают , это ты запомни.)
— Кушать? Обязательно, дочка.
Я приношу ему жирную свиную котлету. Он долго с отвращением смотрит на нее. Он вымотан, понимаешь! Он не может это есть! И она еще к тому же холодная — эта чертова котлета. Я все знаю заранее, но у меня напряженные, тяжелые, невыносимые отношения с зажравшимся негодяем коком. Кок хочет только одного: чтобы его «эвакуировали». Он даже немножко притворялся сумасшедшим, но не прошло. Это негодяй и подонок. Поэтому мне нужно, чтобы дядя Сережа отказался от котлеты.
— Кисленького бы, дочка, — тихо просит дядя Сережа и стесняется. Он стесняется того, что не может есть свинину . Ему самому кажется, что он капризничает. Война же!
Возвратившись на камбуз, я готовлю сама, а кок смотрит на меня из угла кошачьими глазами. Я мелко рублю соленый огурец, шинкую луковицу, вытаскиваю из кастрюли почку. А перед тем как подать ему рассольник, я делаю еще салат из квашеной капусты с клюквой. И полетные сто граммов у меня такие холодные, что стопка запотевает. Что же касается клюквы, то мы с Анастасией ее собираем на кочках возле аэродрома.
Дядя Сережа кушает и рассказывает, как воевал. Я плохо понимаю его военные летчицкие слова, но я понимаю, что нужна ему сейчас, ему необходимо, чтобы кто-то говорил: «Да что вы?», «Не может быть!», «Ай-ай-ай!» Ведь другие летчики так не скажут. Они сами дрались сегодня, они тоже вымотались, их ничем не удивишь…
А потом Настю эвакуировали на самолете, и я осталась одна — одна женщина. Я стала и санитаркой тоже, Вова, потому что все специальности уже перепутались. Немцы выбрасывали на нас комбинированные десанты, лезли к аэродрому, но мы отбивались. И я тоже, Владимир Афанасьевич, отбивалась я стреляла из автомата, но плохо, и Мошковец — наш начальник — сказал мне сурово:
— Ты, Степанова, прежде чем нажать спусковой крючок, закрываешь глаза. Некрасиво, Степанова. В белый свет это стрельба, а не в противника. Иди отсюда, Степанова, иди, не расстраивай меня…
Но автомат не отобрал, потому что этот автомат мне подарил один боец. Автомат трофейный, называется «шмайсер», ты про такое небось и не слыхал. И еще мне каску подарили, две гранаты, маленький пистолетик…
Вот однажды вечером зашел ко мне Мошковец.
Он мужчина суровый, лишнего слова от него не услышишь.
А тут плотно притворил за собой дверь, сел со мной рядом и сказал:
— Я иду на серьезную работенку, давай, Варвара, мне что-нибудь с собой на счастье. У тебя рука легкая.
Я подумала и отдала твою фотографическую карточку — она у меня одна, ты там довольно лопоухий, я ее когда-то оторвала от твоего старого студенческого билета, уже после твоего отъезда за границу, мне Аглая Петровна позволила.
Мошковец посмотрел, спросил:
— Кто такой?
Я ему ответила:
— Самый дорогой мой человек! Не забудьте принести обратно.
— Принесу!
И — принес. Весь пришел какой-то словно обугленный, ребята с ним живые и здоровые до единого, но сильно измученные. Вернул Мошковец твою фотокарточку и к ней в придачу четыре жетона.
— Это что? — я спросила.
А он:
— Навар!
Только потом я поняла, что это убитые фашисты.
На следующую ночь будит меня Мошковец и говорит:
— Выйди к ребятам, попрощайся, они сейчас в бой уходят, прорываться будем.
И Мошковец сам по-походному — в каске, в плащ-палатке. У меня папиросы были, я их все раздала, «шмайсер» свой отдала, одну гранату, каску тоже. Некурящие и те у меня брали папиросы. Это трудно объяснить — почему, но я очень им была нужна в эти минуты. И, помню, говорила одну и ту же фразу:
— Все хорошо, все отлично, пробьетесь!
Выскочила, обежала вокруг пакгауза и затаилась — пусть пройдут мимо. Они и прошли…
Утром пришел приказ — уходить. Но только на самолетах и катерах. А самолетов мало, и катеров мало. Вот прибегает ко мне один летчик знакомый — Петя такой, фамилию не помню — и говорит:
— Давай, девушка, собирайся, у меня самолет учебный, одно место есть. Вещей никаких, иначе не дотянем…
Я ватник напялила на себя, вышла, а навстречу Сережа Корнилов — милый у нас морячок был — с раздробленной кистью, и плечо ранено. Я его к самолету. Винт крутится, и Петя орет: