Розанов - Александр Николюкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ни на одного из университетских профессоров Ключевский не был похож. «Полная им противоположность», — свидетельствует Розанов. Чтение его было полно оттенков, нередко оно звучало тонкой и решительной иронией в отношении исторических лиц. Общий привкус его речи был шутливый, подсмеивающийся. И все это так просто и непретенциозно, как может быть только у старого преподавателя духовной академии.
Через две-три лекции Ключевского слушал уже весь факультет, всякий, кто мог. Он совершенно заслонил собою память о лекциях прежних историков — С. М. Соловьева и Н. А. Попова. «С ним хлынула в университет огромная русская волна; в университет, несколько европейский, несколько космополитический, несколько пресный и без определенного вкуса. И все это без вражды к кому-нибудь, к чему-нибудь…»
Розанов уподобляет Ключевского и его лекции некоей лиане, повилике, которая растет и ползет по старой русской стене, залезая своими «крючочками» во все ее щелочки, во все ее скважинки. И никто так, как он, не знает, не любит эти старые священные стены. «Русская порода, кусок драгоценной русской породы, в ее удачном куске, удачном отколе — вот Ключевский». И может быть, отсюда начинается великий мастер стиля Розанов, пока еще всего лишь как восхищенный зритель. Осознав в юности значимость «стиля», он в трилогии довел его до совершенства. Ведь и сами эти воспоминания о Ключевском написаны в преддверии розановского «Уединенного».
О других университетских профессорах Розанов нередко вспоминал с добродушной иронией. Еще из гимназии вынес он взгляд на профессоров как на «богов», как на что-то до такой степени светлое и превосходящее обыкновенный уровень людей своими знаниями, своим горизонтом зрения, благородством и высотой своих интересов, что «мы все, — вся улица, всякие чиновники, конторщики, фабричные, фабриканты, торговцы и все „знакомые“ и родные, — ходим где-то внизу-внизу, по грязной равнине или по глубокой долине, тогда как они одни, — эти Буслаевы, Стороженко, Герье, Макс. Ковалевские, Зверевы, Муромцевы, Захарьины, Тимирязевы, — стоят на высоте горы или различных соседних гор (наук) и одни видят солнце и освещаются солнцем, которого прямо мы никогда не увидим».
«Ну где же знать четыре языка, читать Мильтона в подлиннике, поехать в Англию и пожать руку Дарвина или даже увидеть самого Гладстона и тоже, может быть, поговорить с ним? — вопрошает Розанов. — Гладстон станет говорить с человеком, который читает Гомера, как я Михайловского и Лейкина. Но станет ли он разговаривать с читателем Лейкина?»[71]
Розанов говорил, что университет не наложил на него заметного отпечатка: «Вовсе не университеты вырастили настоящего русского человека, а добрые безграмотные няни» (184). В университете он был поражен, что студентам не преподносилась идея «науки в целом», представление о «всеобщности и универсальности знаний». Профессор философии, у которого в голове никак не связывались «все науки», просто читал студентам логику по Миллю, психологию по А. Бэну и историю всех философских систем — «по шаблону».
Пробудившийся в университетские годы серьезный интерес Розанова к философии столкнулся с рутиной всей системы преподавания: «Все-таки к философии именно я почему-то питал особенное благоговение: „прочие — в сюртуках, а этот — в хламиде“. Вдруг по какому-то торжественному случаю я увидел нашего Матвея Михайловича <Троицкого> до того расшитого в золото (позументы парадного мундира) и со столькими орденами на груди… что мой туман спал. „Ах, вот отчего… университет не дает никакой идеи о науке: все они занимают должность V-ro класса, дослуживаются, к 40-летию службы, до тайного советника и мирно прилагаются „к отцам“ на Дорогомиловском или Ваганьковском кладбище“»[72].
С годами Розанов вспоминал об университетских преподавателях все более саркастически: «Как хорошо, что я проспал университет. На лекциях ковырял в носу, а на экзамене отвечал „по шпаргалкам“. Черт с ним. Святые имена Буслаева и Тихонравова я чту. Но это не шаблон профессора, а „свое я“. Уважаю Герье и Стороженко, Ф. Е. Корша. Больше и вспомнить некого. Какие-то обшмыганные мундиры. Забавен был „П. Г. Виноградов“, ходивший в черном фраке и в цилиндре, точно на бал, где центральной люстрой был он сам. „Потому что его уже приглашали в Оксфорд“. Бедная московская барышня, ангажированная иностранцем» (185). Действительно, с 1903 года Виноградов стал профессором Оксфордского университета, а после 1917 года и вовсе перешел в английское подданство.
Однако именно к университетским годам относится кардинальное событие в жизни Розанова. В гимназии, читая Белинского и Писарева, он усвоил «обычно русский» (по словам самого Василия Васильевича) атеизм. В те годы, вспоминал он, Россия и русское общество переживали столь «разительно-глубокий атеизм, что люди даже типа Достоевского, Рачинского и (извините) Розанова предполагали друг у друга атеизм, но скрываемый: до того казалось невозможным „верить“, „нестаточным“ — верить!!!»[73]
На университетской скамье в результате овладевшего им неодолимого чувства «постоянной внутренней скуки» и сменявшей ее «вечной задумчивости», мечты, переходящей в безотчетное «внутреннее счастье», в душе юноши произошел перелом.
В автобиографии, написанной в 1909 году для словаря писателей-нижегородцев, который готовил В. Е. Чешихин-Ветринский, но который так и не был доведен до конца, Розанов писал, что уже с первого курса университета он перестал быть безбожником, Бог стал для него — «мой дом», «мой угол», «родное». «Не преувеличивая, скажу: Бог поселился во мне. С того времени и до этого, каковы бы ни были мои отношения к церкви (изменившиеся совершенно с 1896–97 г.), что бы я ни делал, что бы ни говорил или писал, прямо или в особенности косвенно, я говорил и думал собственно только о Боге: так что он занял всего меня, без какого-либо остатка, в то же время как-то оставив мысль свободною и энергичною в отношении других тем»[74].
С университета он уже не оставлял Бога, не забывал Бога. Но характер «чувства Бога» и постижение Бога изменялись в связи с переменою взглядов на пол, брак, семью, отношение Нового и Ветхого Заветов между собою. Но, в конечном счете, все было в зависимости от «крепчайшего утверждения в семье». Вся его личность, «смиренная, простая и кроткая», уперлась в это «смирение, простое и крепкое» и взбунтовалось и побудило Розанова, такого «тихонького», восстать против самых великих и давних авторитетов.
И все же основное свойство своей натуры Розанов видел в безволии, «бессилии». Этим он объясняет многие свои поступки — от избрания факультета в университете до того, каким образом сложился его жизненный путь. Это была странная потеря воли над собой, над своими поступками, «выбором действительности». Например, на историко-филологический факультет он поступил потому, что старший брат Николай был «на таком факультете», хотя никакой духовной связи с братом тогда не было. Он всегда шел «в открытую дверь», и ему было все равно, «которая дверь отворилась». «Никогда в жизни я не делал выбора, никогда в этом смысле не колебался» (63).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});