Ладан и слёзы - Вард Рейслинк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пойдем посмотрим, — сказала она и взяла меня за руку. Голос у нее был участливый, ласковый и терпеливый.
— Она очень серьезно больна, мой мальчик. Мы должны уповать на господа бога, только он один может даровать ей исцеление. А ты усердно молись за свою любимую сестренку, и тогда она выздоровеет. Может быть, доктор ее уже осмотрел. Пойдем со мной. Сколько тебе лет?
— Девять, сестра, — сказал я.
— А зовут тебя как?
— Валдо.
Мы поднялись по лестнице. Аромат невидимых цветов. Перед иконой богоматери горела электрическая свеча, которая не тает и никогда не гаснет.
На дверях палат чернели номера. Возле палаты с номером 31 мы остановились.
— Вначале войду я, посмотрю, не спит ли она, а ты подожди здесь, — сказала сестра.
Она проскользнула в дверь, оставив ее полуоткрытой. До меня долетели приглушенные голоса, но Вериного голоса я не услышал. Сестра разговаривала с мужчиной.
Они говорили по-французски. Это меня ничуть не удивило — я уже знал, что во всех таких заведениях обычно говорят по-французски. Белая юфрау тоже беседовала с капитаном на французском.
Отрывочные фразы: «viktim de laguer»,[32] «poovranfan»,[33] и «son p'tit frère»[34] — звенели у меня в ушах. Ладони стали влажными от пота. Мне было душно в этих стенах, наполненных тишиной. Коридор становился все уже, стены незаметно, медленно сближались и, верно, раздавили бы меня, если б не распахнулась дверь.
Сестра вышла вместе с мужчиной в белом халате. Это был, конечно, доктор. У него было невероятно худое лицо и глаза, которые, казалось, видели человека насквозь. У одного из четверых мотоциклетных дьяволов, у Курта кажется, были такие же глаза.
— Se lui?[35] — спросил доктор, и сестра кивнула, взглянув на меня.
Доктор молча взял меня за подбородок и невесело улыбнулся. Потом на ломаном фламандском языке спросил, где наши родители. Я ответил, что родители мои погибли, и только хотел сказать, что Вера мне не сестра и что у нас разные родители, как он уже опять заговорил с сестрой по-французски. Лица у обоих были озабоченные, а сестра лишь время от времени повторяла: «Oui, docteur».[36]
Доктор удалился, не удостоив меня больше взглядом, а сестра ласково взяла мою руку в свои теплые и мягкие ладони, слабо пахнувшие карболкой. Я глядел сквозь прозрачные стекла очков в ее приветливые глаза, словно проникая в ее душу. Душа ее говорила со мной. Я закрыл глаза от дурного предчувствия. Я уже знал все, что сестра хочет мне сказать, все, что она сейчас сделает. Она бросит камень в глубину моего сердца, и этот груз, эта тяжесть, навсегда останется во мне, и от него не избавиться никогда.
— Валдо, мальчик мой, — наконец сказала она. — Младенец Иисус, наверное, очень полюбил твою сестренку, потому-то он и взял ее к себе. Сестрица твоя теперь на небесах, она счастлива, ибо избавилась от всех своих страданий.
Это были слова, которые мне часто приходилось читать на надгробных плитах и смысл которых я никак не мог уразуметь. Ведь, если каждый, кто попадает на небо, становится счастливым, почему же тогда так горько рыдают те, кто остались на земле?
В мое сердце был брошен камень, а я все продолжал отрешенно глядеть на сестру, пока смысл ее слов не проник в меня. Но я и сейчас не все понимал. Почему каких-нибудь пятнадцать минут назад сестра сказала: «Мы должны уповать на господа бога, единственного, кто мог бы ее исцелить»? А теперь Вера умерла, значит, господь бог не пожелал ее исцелить? Или сестра сказала неправду? Но глаза сестры не могли лгать — такие глаза никогда не говорят неправду. Или я ошибался? В глазах сестры было столько неподдельного сочувствия, столько искренней любви, в этих добрых и честных глазах…
Под моими ногами разверзлась бездна. Но я не упал. Каким-то чудесным образом я, весь дрожа, удержался на ногах. Белые голуби хлопали крыльями над моей головой. Я слышал пение — возможно, это негромкое многоголосое пение доносилось из часовни, где собрались сестры, чтобы отпевать Веру. Они пели «Ave, Maria», покачивая венками из роз. На миг мне показалось, что пение исходит из бездны у меня под ногами, но вскоре я уже ничего более не слышал, кроме легкого звона в ушах. Высокий чепец сестры медленно склонился ко мне, похожий на белое смертное покрывало, под которым умирают маленькие дети. Я не плакал, и сестра решила, что я мужественный мальчик. Нежно взяв меня за руку, она ввела меня в палату.
— Попрощайся с ней, — прошептала она. — Ты ведь еще никогда не видел ангелочка, теперь ты его увидишь.
Но я вовсе не хотел видеть ангелочка, я хотел видеть святую мученицу с лучезарным нимбом вокруг головы. Войдя в палату, я не увидел ни того, ни другого — только холодное мраморное лицо мертвой, незнакомой мне девочки, немного похожей на Веру.
Я с отчаянием глядел на полуоткрытый рот и восковое лицо, на неподвижное тело, у которого не осталось ничего общего с живой Верой и которое было трупом. Я вспомнил сказку о мертвой ласточке и сверчках. Разум мой вдруг утратил способность мыслить, словно износившийся часовой механизм, который пока еще тикает, но скоро окончательно умолкнет. Это нерешительное тиканье убеждало меня, что в жизни все по-другому, совсем не так, как в волшебных сказках. Мне было всего девять лет, но я уже постиг горькую мудрость взрослых: жизнь совсем не похожа на ту, о которой рассказывают детские книжки с цветными волшебными картинками.
Я горько заплакал, и холодное некрасивое лицо мертвой девочки исчезло за сверкающей пеленой слез.
* * *Сестра сняла очки, чтобы протереть стекла. Мы снова шли по коридору, где внезапно, с тонким жужжаньем, загорелась опаловая лампочка. Я продолжал плакать очень тихо, стараясь, чтобы не заметила сестра. Щеки мои были мокры от слез, но вытереть их было нечем — я не нашел носового платка. Когда мы вышли из палаты, сестра сказала:
— Мы пойдем с тобой в часовню помолиться за упокой души твоей сестры.
У меня не было никакого желания молиться, но отказаться тоже неловко. Сестра была такая добрая и приветливая и так искренне меня жалела. И я покорно шел рядом с ней, в глубине души надеясь, что кто-нибудь ее задержит, попросит зайти к больному или еще что-нибудь в этом роде, ведь сестра по уходу за больными может понадобиться каждую минуту.
Но все было совсем не так, как я ожидал, впрочем, в жизни всегда так бывает. Ни одна дверь не отворилась, кругом было тихо, словно дом этот был необитаем, никто не позвал сестру. В длинной сводчатой галерее раздавались только наши шаги — шаги сестры, похожие на шуршание жесткой щетки по цементному полу, и мои, напоминавшие легкий стук тросточки.
Мы вошли в часовню, и я перестал плакать. Лежавший у меня на сердце камень стал как будто легче, и все же он там был. Мы сели возле самого алтаря, совсем близко от неяркого ласкового мерцания свечей. Едва я сел, как сладкий, одурманивающий запах ладана обволок меня. Голова у меня пылала, а пламя свечей, горевших на алтаре, словно маленький фейерверк, вспыхивало с громким треском и было немного похоже на бенгальский огонь, который мы зажигали дома под рождественской елкой. Смерть и жизнь вошли в меня одновременно: смерть — в мое тело, жизнь в мою душу. Во мне слились печаль и радость. Может, и я тоже скоро умру. Я как-то слыхал про одного ребенка, который после смерти мамы звал ее всю ночь, но не плакал, а утром его нашли в постели мертвым. Мысль, что я тоже могу умереть, теперь меня не пугала, лишь немного тревожила. Я только не мог себе представить, что я тоже, как и Вера, буду лежать с мраморным лицом, словно высеченная из камня статуя, которая не говорит и не дышит и от которой ничего не осталось, ничего, только камень и тлен…
Я смотрел на сестру, чье лицо и очки, если глядеть на нее сбоку, прятались за высоким, накрахмаленным, белым чепцом. Я слышал ее негромкий голос. Она молилась спокойно и тихо, поглощенная своей большой верой, которой я был чужд. Она молилась на белое облачко, на свет свечей, что вечно горит во всех часовнях и церквах, молилась далекому, недостижимому богу Веры, распоряжавшемуся жизнью и смертью. Я так обидно мало о нем знал, оттого, верно, и не понимал, почему он отнял у меня Веру, почему он все это допускает: эту войну, эти слезы, эти никому не нужные страдания и эти бесчисленные расставания с любимыми людьми. Я, наверное, не все понимал, но одно я твердо усвоил: он — бог, который доставляет человечеству больше горя, чем радости. Когда один человек причиняет другому горе, они становятся врагами, но никто не осмеливается стать врагом бога. Люди боятся его, они не мешают ему идти своим путем и принимают все его деяния как должное и даже воздают ему за это благодарность.
Я испугался этих греховных и святотатственных мыслей и, подражая сестре, соединил ладони и устремил взгляд на алтарь. Запах ладана погрузил меня, как всегда, в прекрасное забытье. Он был дыханием бога. Если глубоко вдохнуть ладан, все мои греховные мысли исчезнут, ибо дыхание бога проникнет мне в душу и изгонит дьявола.