Эксперт № 29 (2013) - Эксперт Эксперт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Точнее, так: в силу отсутствия очевидного сюжета и определенной — несмотря на некоторые сдвиги в хронологии — линейности повествования имеет смысл говорить не о сюжете, наверное, а о «происходящем». Происходящее представляет собой отрезок жизни главы пресс-центра префектуры некоего Восточно-Южного округа (временные рамки определены довольно точно — в конце книги упоминаются случившиеся в тот момент похороны Ельцина). В жизни этой параллельно двигаются две истории — история борьбы героя за право общаться со своей дочерью после развода с женой (тема, несмотря на простоту звучания, капитальная) и описание, так сказать, его рабочих будней в префектуре, куда был назначен новый префект, которого все окружающие за глаза зовут вполне исчерпывающе — Монстр. Тут надо сразу понимать, что эта часть повествования — штука предельно идеологически заряженная и введенная в очень узнаваемый контекст, Терехов писал книгу на материале, известном ему из первых рук по собственной работе в аналогичном пресс-центре. Нового префекта поставил мэр, с одной лишь целью — доворовать все в усиленном темпе, так как мэра, по слухам, собрался снимать президент (аналогия тут единственная, да, с учетом того, что распоряжается особенно удалым воровством жена мэра) — и в этом состоит суть производственного конфликта. Монстр намеренно лишен каких-то человеческих черт, зато наделен очень красноречивой манией гигиены и чистоты; все его подчиненные дрожат за свои места, сдают друг друга, словом, производят весь тот набор действий, который обычно характеризует американские корпоративные триллеры; роман Терехова, однако, не триллер, а психологическая драма — его интересуют не причины и следствия, а мотивации и установки, а также — не побоюсь сказать — этическая и психологическая основы структур власти. К этому вопросу можно подойти как философ, социолог или моралист; Терехов выбирает последний вариант, и вот тут начинают возникать очень узнаваемые проблемы.
Собственно, проблемы
Схема действия познается весьма быстро: любой участник власти (включая главного героя) заведомый, без особой рефлексии, вор. Состояние это онтологическое — не воров тут просто нет; вся, прошу прощения, «вертикаль власти» держится на «заносах», и главный производственный вопрос тут один: кому и сколько. Прочность сцеплений этой системы Терехов показывает довольно ярким, хотя и не очень элегантным примером. Один из второстепенных героев, мент, рассказывает главному герою о том, что, по его подсчетам, будет, если Путин снимет Шаймиева, — подсчет этот через большое число сдвигающихся на один шаг звеньев коррупции выводит его на то, что тогда потеряет работу его враг, участковый соседнего отделения, который кормится там, где хочет кормиться ведущий подсчеты. То есть антураж понятен, реквизиты расставлены, пора запускать пьесу.
Но тут выясняется, что пьесы нет.
Вместо нее, страница за страницей, все те же, уже описанные люди, к которым подключаются все новые и новые, продолжают воровать, коррупционировать и вообще делать гадости. Ощущение становится сначала немного комическим, так как коррупционеры тут коррупционируют точно по писаному, так, как им положено коррупционировать в представлении газет и обывателя. Потом из комического чувства рождается другое, а именно чувство, что схема дожимается намеренно и натужно, так, что не может не стать нечестной, как и любой костыль, — лично я сломался на том моменте, когда некий медицинский профессор, показывая отцу на УЗИ ребенка в утробе матери, предпринимает все усилия, чтобы понравиться клиенту и тем заработать лишнего: практически пол ребенка готов поменять, если это поможет, вот так примерно: «— Да. Девочка. — последняя возможность заработать: — Хотите послушать, как бьется ее сердце?» А уж когда в ход идет продажный батюшка (в бане!), то становится совсем грустно: не то чтобы в непродажность батюшек верилось как-то особо, но в сложившемся контексте это выглядит уже просто очевидным ходом по кратчайшей; а в литературе коротких путей все-таки не бывает, и без батюшки, честное слово, можно было бы и обойтись, тем более что ни за чем больше тут он вовсе не нужен.
Проблема в том, что у разговоров о морали и аморальности конкретных людей моментально кончается кредит доверия, едва в них начинает проступать система: если человек не в состоянии корректировать свои моральные установки никакими аргументами ad hoc, то из него выйдет худой исследователь душ, потому что системная аскеза с человеческой моралью дружит очень плохо, как, впрочем, и системный скепсис, который тоже вполне себе аскеза — недаром киник Диоген обитал в бочке. Одно дело, когда человек обличает зло в силу естественной реакции, и совсем другое — когда он точно знает наперед, кто в сложившейся ситуации будет моральным, а кто нет; последнее очень сильно отдает классовым подходом вульгарного марксизма, но это полбеды — главная беда в том, что отдает неискренностью. Человек не может ненавидеть и презирать по системе, ибо ненависть и презрение находятся в области эмоций — когда эмоции подчинены идеологии, то из человека выходит, наверное, отличный военный прокурор, но очень слабый исповедник.
Однако это все разговоры, что называется, «о жизни»; под литературное же произведение указанная схема подводит почти терминальный заряд динамита, так как напрочь уничтожает ценность любой драматургии: чего можно ждать от появления каждого нового персонажа, ежели сразу понятно, что он вор и хапуга? Только описания того, каким образом тот собрался воровать: и если две-три оригинальные схемы воровства способны поддержать интерес еще какое-то время, то на шестой оригинальной схеме и это превращается в понятную систему: ага, вот появилась судья, будем ждать, как она повернет дело, чтобы схапать. Из литературных произведений драматургии имеют права быть лишены лишь проповеди и обличительные памфлеты, так что именно этим — больше памфлетом, нежели проповедью, — в итоге роман и оборачивается; подобное упрощение существенно сужает его перспективу, особенно если учесть, что язык и конфликты решительно протестуют против того, чтобы называться памфлетными, — язык тут слишком изощрен, а конфликты слишком серьезны для того, чтобы свестись к карикатуре. По сути, интеллектуальный посыл романа остается к финалу актуальным лишь для того сорта людей, весь предмет жизненных интересов которых составляют обличения различных порочных схем действия власти: публики, лишенной либо воображения, либо философского кругозора, то есть тех самых людей, из коих у нас слепили сатиру на русского интеллигента, что якобы «всегда против власти» и вообще пресловутое «говно нации».
О Путине, закулисе и беспомощности социальной мысли
Затем карикатура по имманентно логичной траектории скатывается в лубок. Когда начинается свистопляска с выборами «Единой России», со всеми этими заносами, рисованными процентами и прочим, возникает ощущение, что читаешь художественный репортаж «Новой газеты», которая взяла на работу талантливую и амбициозную девочку либеральных убеждений. Это самое тягостное место во всей книге, наглядная демонстрация того, как убеждения, поставленные впереди художественной правды, обесцениваются ровно с той же стремительностью, с которой обесценивается и литературное качество текста, принесенного в жертву убеждениям: в этой битве победить нельзя, Щедрин уже умер, да и к нему у массы людей есть претензии. Как рассказать правду о таких вещах художественными средствами? Не знаю, но нужно ли? Не чужая ли это магистерия, не стоит ли ее оставить газетам? Нужно ли изменять своим убеждениям? Нет, но иногда их можно оставить за дверью: вы же не спите со своей женой, преисполненный убеждений. Или спите?
Все это действо катится с нарастающей скоростью под гору, чтобы собраться в финальное рассуждение героя о денежных потоках «от судьи, мента, коммерса» на самый верх: «— Я не об этом! Если всё стекается непрерывно… в одно место. Вы представляете, сколько это? Вопрос один: куда девается — всё это? Кому башляет Путин?» (с последующей импликацией, что Путин башляет не то сатане, не то закулисе) — и я только могу искренне надеяться, что люди, которые любят роман «Немцы», любят его не за эту фразу.
Вся эта история в конечном итоге показывает настоящую проблему нашей интеллектуальной жизни. У нас плохо не с литературой и не с критикой — и то и другое у нас худо-бедно имеется. У нас плохо, отвратительно плохо с социальной мыслью — ее попросту нет, и оттого любой серьезный писатель, не говоря уж о писателях несерьезных, который берется делать хоть какое-то самомалейшее социальное обобщение, немедленно попадется в ловушку одной из двух-трех бытующих тут идеологем и уже выйти из нее не может, воспроизводя с удручающей последовательностью все обусловленные этой ловушкой стереотипы, полный список которых можно прочесть ежедневно в блогах, так что даже приводить их смысла нет. Мы можем реальность описать, но не умеем ее обобщить: при попытках последнего неизменно получается либо матрешка, либо автомат Калашникова, либо житие святых, либо уродливый квазилиберальный вертеп. Терехов по крайней мере сделал попытку радикализации дискурса; по мне, она не удалась, но не оценить ее будет глупо. В силу своего масштаба, напора и очевидной искренности роман обладает большой силой убеждения — и, в общем, после его чтения приходится сильно встряхивать головой, чтобы привести собственную картину мира в более или менее привычное положение, а это признак книги, которую стоит без скидок принимать всерьез — фокус, непосильный для очень большого объема нашей современной литературы. То есть если говорить о цельном событии, то оно, вне всяких сомнений, состоялось, и иметь о нем представление стоит любому, кто склонен полагать литературу чем-то большим нескольких сотен складно написанных абзацев. Вопрос, таким образом, не в художественных достоинствах романа — они безусловны, — а в его познавательной ценности. А вот она, пожалуй, никакая, если, конечно, не считать познанием чрезвычайно оригинальное замечание о том, что в нашей власти все воруют. Есть, разумеется, большое число людей, полагающих, что у художественной литературы и вовсе не должно быть никакой познавательной ценности, но тогда возникает вопрос, для чего избирать темой насущные проблемы: чтобы стиль показать, что ли? Так для этого можно из жизни Зевса что-нибудь, ведь тогда ни от Зевса, ни от стиля не убудет.