Счастливые люди - Каринэ Арутюнова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так оно и случилось. Перед тетей моей трепетал весь Ашхабад.
Шутка ли! Директор вечерней школы (школы рабочей молодежи).
Местное хулиганье ходило перед тетей, что называется, на цырлах.
Не одного и не двух вытаскивала она из унылой предопределенности пацанской жизни, – скамья подсудимых и долгий, нескончаемый путь без билета в обратный конец.
Не одного и не двух вытаскивала она за шкирку и усаживала за парту. Мало кому удавалось вырваться из властных смуглых рук с женственными пальчиками-виноградинками.
Пацаны бурчали, угрожали расправой, но в итоге оставались, подчиняясь несокрушимой силе убеждения и, не в последнюю очередь, обжигающей, я бы даже сказала, взрывоопасной красоте директрисы.
В общем, тете проще было подчиниться, нежели спорить с ней..
Не раз и не два ей угрожали, и это не было, как вы понимаете, шуткой. Ведь и пацаны случались всякие. Кто-то становился на нелегкий путь исправления, кто-то не выдерживал и срывался, но и там, в колониях строгого режима, они помнили и писали надрывные пацанские письма, и обливались настоящими пацанскими слезами, вынужденные признаться в собственной недальновидности.
Попадались среди них и шакалы, злопамятные, трусливые, бесчестные.
Ей ли было опасаться расправы? Ведь речь шла о родном городе, об улицах, знакомых с детства, где каждый камушек…
Она и не боялась. Могла ли львица страшиться шакалов?
Вот так и шла по белым от солнца улицам в похрустывающем крипмлене или поблескивающем шелке, – ей шло буквально все, и на нарядах она не экономила, – носила модное, с выточками и складочками в нужных местах, вовремя сменяя шпильку платформой, – видавшие виды аксакалы долго смотрели ей вслед, покачивая головами, – ах, если бы это был не Ашхабад, а, допустим, Палермо или Рим, цены бы не было южному темпераменту моей двоюродной тети, но, увы, иные нравы и законы господствовали здесь, в непосредственной близости от хлопковых плантаций, песков и оазисов, подобных миражам в пустыне.
Диво дивное, – в стране, исповедующей в большинстве своем ислам, все эти лодочки-шпильки, узкие шуршащие платья чуть выше округлого колена, брюки-дудочки и клеш, французские плащи и раскованные юноши, деловито перебирающие ногами в ритме буги-вуги, твиста или даже шейка, – все это наносное, чуждое, далекое от законов шариата, от сухого рвущего горло воздуха, в неизменной заданности координат, которую ни на йоту не сдвинешь, а сдвинешь, попадешь в Афганистан, к курайшитам, суннитам или шиитам, и тогда уж совсем неуместными покажутся нейлоновые чулки со стрелками, платье-джерси, в меру короткое и скромное, а также шейк, твист, рок-н-ролл, потому что белое солнце пустыни не терпит полутонов и суеты.
И потому умудренные жизнью аксакалы кивали головами, подобные китайским болванчикам, – все эти новомодные штучки не задевали их бытия, а уж, тем паче, сознания, ни на йоту, – вся эта шелуха параллельных миров, ничего общего не имеющая с истинной жизнью обитателя суровых мест.
Суровых, – но как же избыточность всего, что произрастает здесь – всего этого плодоовощного великолепия, истекающего соками, изнывающего рано созревающей плотью, клетками, семенами, фибрами и волокнами.
Избыточность всего, – столь буйно расцветающих дев, готовых, слава Аллаху, к замужеству, в двенадцать, десять, восемь…
Ни о чем таком уважаемые аксакалы, конечно же, не думали, провожая взглядом идущую по улице женщину в капроновых чулках и немного тесном в подмышках платье из модной светящейся ткани.
Красота моей тети становилась ярче с каждым последующим годом.
Обаяние зрелой женщины – это прежде всего характер, – нескончаемая и безошибочная уверенность в непреходящести божественного дара, называемого красотой.
Уже будучи довольно таки немолодой, тетя моя ловила восхищенные взгляды случайных прохожих, – ты видела?
– Нет, ты видела, КАК ОН НА МЕНЯ СМОТРЕЛ? Каков нахал, – удовлетворенно хмурилась она, прижимая мой локоть к своему бедру, – то был очередной киевский визит, – каков наглец, – повторяла она, покачивая черноволосой своей головой, и, не выдержав, оборачивалась с притворным возмущением.
На нее действительно смотрели, – как на южную странную птицу, смуглокожую, одетую броско и дорого, и в то же время провинциально, в какой-нибудь затейливой шляпке и в непременных капроновых – это посреди киевской зимы – чулках, – ты видела???
С каждым шагом двоюродная моя тетя обрастала невидимыми поклонниками, и вечером, уже за накрытым столом, одну за другой отправляя в густо накрашенный рот кусочки сдобной гяты, выпеченной ею же накануне (такой гяты я не ела никогда больше, никогда!), с явным удовольствием воздавала должное поклонникам всех возрастов и мастей, бывшим, нынешним и грядущим, не забывая о настоящих маньяках из числа учеников той самой школы рабочей молодежи, директором которой была.
Шакалов она не боялась. Шавок тоже. Она их громко презирала, – запросто могла схватить за шиворот и уткнуть в расплывающуюся позорную лужу, но, как это водится, зло пришло совсем с другой стороны.
Слух о том, что гордую директрису посадили, облетел весь город.
Увы, это были дела далеко уже не пацанские, – ветер дул со стороны чванливых баев с заплывшими масляными глазками на медных лицах.
Ветер дул откуда-то сверху – такой ветер не знал пощады и промедления, и пацаны всех выпусков, времен и народов, собравшись воедино, не смогли бы вызволить ее из беды.
Заслышав о таком несчастье, я окаменела. Унизить униженного —эка невидаль! А вот попробуй унизить гордого и сильного.
Мне было жаль эту шумную и странную женщину, которая бывала утомительной, несносной, но… Она была сводной сестрой моего отца.
Она была сводной сестрой моего папы и полной его противоположностью.
Отец предпочитал шуму – тишину кабинета, и там, в тиши кабинета, он делал все от него зависящее, чтобы спасти свою сестру.
Ночами я слышала шелест бумажных листов и звук сдвигаемой каретки, – он печатал длинные подробные письма, – Брежневу, Черненко, Андропову. Дело было сложное, запутанное, но за короткий срок папа освоил основы и тонкости юриспруденции.
Несколько раз собственноручно возил он эти письма в Москву, часами высиживая в неприветливых приемных и коридорах. Это были годы изнурительной борьбы и долгого ожидания.
До нас доносились противоречивые сведения, – о том, как живется папиной сестре в мрачных застенках.
Родители на эту тему не распространялись, и все остальное было делом воображения.
Один за другим сходили с Олимпа престарелые генсеки. Не то чтобы ветер перемен, – так, легкое дуновение, но дуновения этого хватило для последнего рывка. Что-то там сдвигалось, хоть и весьма натужно, в одряхлевших органах, – что-то явно менялось, – это был просвет, шанс, небольшая надежда на чудо.
И чудо свершилось. Письма ли сыграли свою роль или движение планет, но тетю, наконец, выпустили.
Ашхабад ликовал. Более того, ликовал Киев (в пределах нашего дома, разумеется).
Казалось бы, что мешало тете смириться и спокойно жить в свои достаточно уже немолодые годы? Но нет, смирение было не в ее духе и уж, тем более, правилах.
Она требовала сатисфакции.
Когда раздался звонок в дверь, мы замерли. Наверное, страшнее всего было бы увидеть сломленную потухшую женщину со следами былой красоты.
Тетя моя немного постарела, но, право же, мало изменилась. Ногу ее обтягивал капрон, голос был по-прежнему сильным.
Буквально с порога, разматывая шаль и расстегивая остро пахнущую духами каракулевую шубку, сияя жаркими глазами, она громогласно заявила, – нет, каков наглец! Он пялился на меня всю дорогу! Всю дорогу он не сводил с меня глаз! Как будто сто лет не видел женщины!
До курицы и бульона
Есть ли в вашем доме настоящая шумовка?
Которой снимают (в приличных домах) настоящий жом. Жом – это для тех, кто понимает.
В незапамятные времена дни были долгими, куры – жирными, бульоны, соответственно, – наваристыми, и жизнь без этой самой шумовки уж кому-кому, а настоящей хозяйке показалась бы неполной.
Шумовка как важный предмет кухонного обихода была ничуть не менее важна, чем, например, стиральная доска или чугунный утюг. Таким утюгом можно было выгладить все что угодно! Какими безупречными казались складки, стрелки, воротнички, – стоило только пройтись по ним тяжеленным (не трогай! Обожжешься, уронишь, покалечишься) и полным незаметного достоинства чугунным чудовищем.