Отсюда - туда - Петер Розай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На море было прекрасно. Нельзя думать, будто слово море имеет общезначимый смысл, будто если кто-нибудь говорит «море», то мы понимаем, что он имеет в виду.
Поставил мотоцикл на площади. Сверху, с большого, пустынного неба, дул сильный ветер. Медленно стал карабкаться по откосу дамбы, на которой стояли закрытые лавки. Летом здесь, конечно, кутерьма, полно детей, курортников. Теперь, продуваемые ветром, лавки выглядели таинственно. Ветер тормошил их крыши.
Пошел дальше, к гребню дамбы. Ветер гнал песок по асфальту; в трещинах росла трава. Небоскребы глядели на меня. Они были едва заселены, окна пусты, без занавесок. В одной квартире горел свет.
Там, на гребне, я долго стоял на ветру и смотрел на воду, которая простиралась так далеко, насколько хватал глаз. По пляжу бегали дети и какой-то мужчина с собакой на поводке. В руках одного из малышей был флажок, и им доставляло радость смотреть, как он колышется и развевается на ветру. Круглое здание на ножках было построено прямо над водой. На крыше у него были телеантенны и рекламы пива. Постояв, я побрел дальше.
***«Баия» — что-то вроде доходного дома в захолустном районе города. У меня там комната. Дешевая комната — кровать, стул, стол, шкаф, больше мне и не нужно. Даже зимой я бываю здесь редко. А когда бываю, то сплю.
Дом гостиничного типа. На фасаде стоит даже Отель «Баия», но разобрать надпись уже почти невозможно. Раньше здесь была ночлежка, но с этим покончено. Новый владелец такого не терпит. Любит порядок.
Большинство жильцов здесь старики, которых согнали с насиженных мест, когда сносили дома. Они не могут позволить себе ничего лучшего. Они озлобились и отчаялись. Однако знают, что побеждены, и сдались, не сопротивляются больше. Иногда мне кажется, они ждут смерти, и она их не пугает.
Каморка консьержа еще сохранилась, но самого консьержа уже нет. В большинстве комнат водопровод, есть и общая ванная. По утрам я встречаю там стариков, сбривающих седую щетину. Они ужасно боятся кому-нибудь помешать. На скамейках лежат их полосатые пижамы, их несессеры. Иногда я одалживаю у них лезвие. Дают они неохотно, но дают. И потом смотрят, как я бреюсь. Когда им надоедает журчанье воды в тишине, один из них отпускает беспомощную шутку.
Жалость не слишком характерное для меня чувство. Но подавленность этих людей пугает меня. Если я жив, думается мне, то я и определяю: жить мне так или иначе. Все остальное я не приемлю.
«Баия» — это напоминает о старых грезах, когда еще можно было надеяться, что вырвешься и уйдешь. Видится мне страна, бескрайняя. Вижу ее крупным планом. Она не шевелится. Спит, зеленая. Спит, серая. Спит? Большая, бескрайняя, неподвижная.
Вижу ли я ее? Отражается ли она в моих глазах? Глаза мои открыты. Далекие облака над землей. Пилигримы? Отражаются в водной глади озер и речек: будто что-то было. Будто что-то есть, но сказать, что именно, невозможно.
Этой ночью мне приснился другой сон, снилось, будто сижу я в комнате и хлебаю суп. Или ем картошку? Кто-то вошел в комнату, подошел к окну, вздрогнул. Заметил что-то. Впрочем, что-то красивое, потому что улыбнулся мне, я видел в темноте.
Он помог мне подняться. Один я был бы не в состоянии этого сделать. Он нес меня. Теперь мы были у окна, и он показал: луна! Круглая луна в непроглядной ночи!
Луна-путешественница! Возьми меня с собой!
Сон мой был неспокоен. Проснулся около десяти, потный, разбитый. Потом вспомнил, что пришел домой за полночь, и решил, что в этом все дело.
В комнате было уже довольно светло, хотя шторы были задвинуты, оставалась лишь узкая щель. Но это был не тот неверный, с тенью перемешанный свет, какой бывает иногда под деревьями или на глубине под водой. Шум и жара присутствовали в нем. Как далеко позади осталось мое путешествие!
Когда где-то вдали вдруг включилась и завыла сирена, я понял, насколько стал уязвим. По комнате кружила муха. Она летела сначала от окна ко мне, потом снова от меня к окну. Казалось, она ищет свою дорогу, но дороги не было, она ее не находила.
По коридору шмыгали старики. Было слышно дыхание астматика, потом снова тишина. Хотел выкурить сигарету, но пачка оказалась пустой. В одних штанах я наконец побрел в ванную.
Помещение заполнял шум воды. Белый когда-то кафель стен от старости и грязи стал желтым. Одна из душевых кабин была занята, оттуда валил пар, который приобретал почти рельефные очертания в скудном свете, пробивавшемся через матовое окошко. Я сразу же сунул голову под холодную воду, спасаясь от наступавшего пара.
Выпрямившись, я увидел, как из кабины выходит сухонький старичок. От душа он раскраснелся. Он вздрагивал, кутаясь в полосатое полотенце, потом осторожно засеменил к выходу. И тут вдруг упал. И хотя он еще протянул руку в мою сторону и как-то неуверенно улыбнулся, словно прося прощения, я не пошевелился. Пар медленно разлился по всему помещению и погасил наконец зеркала. Рука упавшего безвольно опустилась. Он все еще улыбался. Я вышел в коридор — никого. Закрыл дверь и пошел в свою комнату.
На улице, как и ожидал, стояла жара, типичная для позднего лета. Незадолго до того проехала, должно быть, поливалка, в сохнущих лужах еще чувствовалась исчезающая прохлада. Позвонил Перкинсу. Он сразу же взял трубку, что меня удивило.
— Хорошо, что ты здесь, — сказал Перкинс.
— Почему? — спросил я.
— Завтра, — ответил Перкинс.
— Уже завтра? — спросил я.
Договорились встретиться в шесть вечера. И Перкинс повесил трубку. Мы никогда не болтаем по телефону. Может повредить нашему гешефту.
Поехал в «Стальной шлем». Это такая харчевня за городом. Когда-то там был полигон, отсюда и название.
Люблю посидеть здесь, особенно летом, в жару, когда воздух стоит неподвижно и все будто влито в этот неподвижный, тихий воздух. Харчевня затрапезная, запущенная. Мне это нравится, мне это подходит. Гравий в саду перемешан с палой листвой. Со столов и кресел облезает краска. Розовая, светло-голубая и зеленая. Под каштанами чудесная тень. Каштаны зеленые. Передо мной кружка пива. Пока хозяин ставит передо мной пиво, я гляжу из сада на улицу, объятую серо-желтым зноем. Зной похож на большую ленивую кошку, серо-желтую, сонную.
Кладу ноги на стул, рассматриваю ботинки, шевелю кончиками пальцев. О чем я думаю? Не знаю. Потом пью пиво.
Чаще всего я езжу в харчевню один. Чем занят Перкинс, меня не интересует. У нас разные наклонности. Слишком разные для того, чтобы дружить. Мы никогда не говорим об этом, но мы это знаем.
Перкинс обычно убивает время у Итальянца. Все чинит его мотоцикл, даже когда тот в полном порядке. Или сидит с Итальянцем возле барака, и тогда они молча пьют вино. Итальянец рад, что не один, и Перкинс тоже.
А я вот люблю быть один. Одиночество даже стало моей потребностью. Свет под деревьями, когда печет солнце, зеленый, нежный. Люблю. Снимаю куртку, загораю. Иногда подремываю.
Сама харчевня — это списанный железнодорожный вагон без колес, товарный вагон для перевозки скота, в котором различные владельцы с течением времени понастроили всяких закутков и чуланов. Если бы все это не обросло листвой и вьюнами, вид был бы жалкий. А так есть в нем даже что-то сказочное.
Если я с девушкой, мы прогуливаемся вокруг дома. Безлюдье полное. По вьюнам с их тоненькими усиками ползают красные муравьи. Однажды на нас глядела собака, но кому это мешает?
Все больше и больше становиться самим собой, пока окончательно не достигнешь этого: виделось мне дерево, чья кора становилась все толще и толще. Никто не мог ни повалить, ни спилить его. Оно было сильным, могучим и умирало своей смертью. Листья кружились, как бабочки на ветру! Дело было осенью, и уже шел снег. Жидкий и тонкий, как стекло, снег. Девушка танцевала по комнате, ей было очень весело. Играла пластинка, я ел грушу, улыбался. Потом лег, сделал вид, будто приманиваю к себе кошку. Закрой глаза, говорил я, закрой глаза, — да, вот так мне все и снилось, так и виделось.
Просидел часа три или четыре, нежась на солнце. Все так приветливо кругом. Быть расположенным к миру, отсутствуя в нем. Быть нереальным в реальности. Правда, тогда непременно натворишь что-нибудь запретное: я засмеялся. По улице шел человек с велосипедом. Переднее колесо было спущено. Человек потел.
— Разрешите пригласить вас на кружку пива, — сказал я ему. Он с удивлением посмотрел на меня, отказался.
— Тороплюсь, — сказал он.
— Ну, тогда в другой раз, — сказал я.
В половине пятого харчевня стала заполняться рабочими с окрестных фабрик. И так каждый день. Большей частью это были пожилые люди, проработавшие всю свою жизнь. Смотрят на меня и думают, наверно: этот парень не в порядке, не работает и не хочет работать, — и тут они совершенно правы.