Прогулка под деревьями - Филипп Жакоте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Снова пытаюсь нашарить выход, топчусь на месте, хожу по заколдованному кругу…
Быть может, следовало бы раз и навсегда отречься от мечты об умиротворении и «вселенской гармонии». Принять как данность то, что всякая жизнь — это война, где воюют все, где не бывает длительных перемирий, а если бывают — то это ложь или в лучшем случае — ослепление. «Вечный праздник» наступит не завтра.
Приняв это — нужно, если только не избрать самоубийство, в котором тоже есть своя логика, вступать в борьбу и во имя нее закаляться телесно и духовно. Принять вызов, броситься в битву. Хотя это тоже слишком лестные, чересчур героичные для нас образы. Скажем иначе: предпочесть труд, усилие. Выбрать близкое, повседневное, жизнь, где добро смешано со злом, а не те далекие области, где царит чистый, но, быть может, мнимый или безжизненный свет. Остаться не с теми, кто твердит о совершенстве Абсолюта (часто на деле это бывают люди опасные), а с деятельными скептиками, упорными, настойчивыми. Но тогда попросту окажешься с большинством…
Многие этот путь и выбрали или встали на него без особых размышлений. Без долгих рассуждений. Они ведут себя как воины, но ничуть этим не кичатся. Это люди поступка, их взгляд не блуждает в призрачных далях, поэтому они лучше видят близкое: это ремесленники, тесно связанные с вещами, их тяжестью и плотностью, именами. Я знал, любил и чтил таких людей; они хорошо видят лишь вблизи, но зато твердо стоят на ногах… Иногда мне просто хочется описать подобную жизнь. Я больше доверяю не идеям, а таким вот живым примерам. Я показал бы их спокойствие, благодушную мудрость, неизменное мужество, скромность, кроткое и мягкое внутреннее сияние. С восхищением и завистью смотрю я на писателя, способного воссоздать повседневность, тайно окруженную неведомым пространством, подобным полости музыкального инструмента; мне кажется, что он будет ближе к той самой, трудно уловимой истине. Но сам я ничуть на это не способен. Я пытался, но потерпел горькое поражение. С этой ограниченностью приходится смириться, и мне не дано понять ее причину.
(Я знаю, сколь хрупко равновесие, которое до сих пор я кое-как поддерживаю; и если однажды — вероятно, очень скоро — оно рухнет, как уже рухнуло у очень многих, — это меня не удивит. Исчезни та внутренняя защита, которую я поддерживаю по мере сил, — и мне конец: погрузившись во все время подстерегающий ужас, я тут же сломаюсь. Но это не повод, чтобы сдаваться раньше срока. Моя личная слабость не основание для оправдания слабости как таковой.)
Но те-то люди как раз тверды. Перед лицом смерти, перед лицом самой жизни они обычно держатся гораздо лучше, чем многие философы, чья мысль зиждется на отчаянии и страхе. Потому мне случалось думать, что, прежде чем пичкать детей знаниями, которые больше сбивают с толку, чем помогают жить, нужно учить их твердости, выносливости. И еще — доброте.
Но нет, несбыточно и это, я снова теряю время! Пусть эти люди кажутся мне образцом для подражания — я все равно никогда не смогу быть таким, как они, раствориться в них, чтобы избыть свою слабость, справиться с внутренним врагом. Я никогда и не жил в их устойчивом, надежном, понятном мире. Что ж, значит, я вынужден идти к тем, кто ищет, спрашивает, сомневается, берет на себя риск жить без всякой уверенности, заблуждаясь, отступая, падая… Неведомое, иное! Вспышки, зарницы поэзии! Наши глаза устремлены в дальнюю даль, в надежде (всегда ли ложной?), что ее нестерпимое пламя охватит наконец все случайное, спалит преграды, преобразит мрачный и безнадежный мир. Но нет, и они, бесстрашные искатели приключений, тоже не возьмут меня к себе: у меня нет питающей их отваги, веры, благородства и беззаботности. Я не могу пойти с ними в те области, где обрываются все пути. Так, раздираемый сомнениями, я постепенно отсекаю все земные пути. Мне место среди нерожденных.
Может быть, есть нечто среднее между людьми, выбирающими близкое, и теми, кто вечно стремится вдаль? В этом случае жизнь должна стать вызовом смерти. Достичь высочайшего осуществления, исчерпать, по призыву Пиндара, все возможности, но при этом помнить о невозможном, быть готовым встретить неведомое. Принять границы, не замыкаясь в них, — границы временные, проницаемые и непредсказуемо подвижные. Такой человек не гордился бы отказом от богов; напротив, жил бы робкой надеждой обрести их, иных, всегда непостижимых — завершив тяжкий труд в пределах возможного, — так мы получаем в награду милосердный вечерний свет.
И снова повторю: как же легко мы уходим — когда пишем, мечтаем, «мыслим» — за пределы вещей, подальше от реальности! Как быстро забываем ее вкус — единственную подлинную основу жизни! Все эти страницы писались ради свежего, трепетного, живого чуда, замеченного мимолетно при особом небесном свете, в один-единственный день; и еще — ради того мучительного и страдальческого, что померещилось мне сквозь это цветочное кипенье; и вот, прошло совсем мало времени — а я уже так далеко ушел и от того и от другого, хуже того: я уже просто в ином мире, где только прах, сажа, копоть слов.
Даже будучи убежденными домоседами, мы, по сути, всегда кочевники. Мир подарен нам на время. Нужно учиться терять; к образу цветущего сада можно лишь притронуться мимолетно.
Возьмем человека — хрупкое существо, недолговечное, обреченное на скорую смерть, но обладающее взглядом, который можно уподобить небу, куда он устремлен; существо, которое может погубить любая малость; существо из мяса и костей, несущее груз своей плоти, существо навеки загадочное — вообразим себе его, смертного, ветшающего, отходящего; и вот он видит это снежное облако, на мгновение зависшее в ветвях, словно слияние цветов и снега, видит, как новый снег идет на смену прежнему, подхватывая эстафету, и думает: «Белые птицы — вестники богов».
(Белые ключи, отворите двери в непроницаемой стене.)
Подобные мысли приходят все реже, всякий раз все более смутные; многим они приходили в голову и раньше, тайно или явно, и ничего никогда от этого не менялось. Но если они так никчемны, то как их объяснить? Зачем рождаются они? Может быть, они просто расцветают — как эти цветы?
И если, что скорее всего, человек никогда не узнает смысла всего этого, не поймет, зачем дана ему жизнь, для чего же тогда он вообще приходил? Был обманут и, следовательно, сам стал обманщиком?
Или навсегда забыть о вопросах? Разомкнуть порочный круг, заняться чем-то другим, может быть, более важным, а не погибать от удушья, ведь петля стягивается все туже…
Что ж, значит, остается слепота, потому что если не найден выход, то разорвать круг можно лишь вслепую, отрекшись от поисков смысла, во всяком случае — здравого, и просто сказать:
«Вот что я видел в тот апрельский день, когда блуждал наугад, моя жизнь медленно утекала без моего ведома; и вдруг словно снежное облако повисло над землею под серым небом — и даже если в этот миг своей жизни я не испытывал никакой боли, я знал, что ждать недолго, что однажды у меня не будет сил для борьбы, ведь то, с чем я столкнусь, крепнет и разрастается час от часу; и вот я, в недалеком будущем тело-рубище, прежде чем навеки погрузиться в кошмар или отупение, пишу, что мои глаза видели нечто, на миг отменившее смерть».
Что же рождается при встрече глаз с небом? Глаза легко гаснут, быстро закрываются, быстро исчезают (под землей); небо вроде бы пребывает немного дольше, но когда-нибудь исчезнет и оно. Что же происходит при их встрече?
Быть может, некий выход все же существует. Ибо то, что остановило меня в моем порыве — когда я собирался пересечь сад, как беженец границу, чтобы спасти жизнь, — было так плотно, огромно и осязаемо, так явно превышало всякое понимание и восприятие, что приходилось либо признать за ним полную победу, после чего оставалось лишь тупо прозябать остаток жизни, либо вообразить нечто столь же невообразимое и неуместное, что взорвет эту стену, нечто, явившееся в рассеянных отблесках этих видений из иного пространства, чуждое пространству, отличное и от внешнего, и от внутреннего мира, возникающее на их границе — но вечно неуловимое, недоступное…
Май 1971 — январь 1974.
________________ Перевод А. КузнецовойИз книги «НАВЕЯННОЕ ОБЛАКАМИ»
(1983)
Слово «радость»
Помню, прошлым летом, когда я в очередной раз бродил за городом, у меня в мыслях, нарушив их течение — так иногда по небу проносится птица, появления которой не ждешь и названия не можешь сразу определить, — мелькнуло слово «радость». Кажется, сначала во мне отражением этого слова прозвучало другое: «парус», и не совсем случайно, потому что летнее небо, сияющее, легкое и тонкое, напоминало в ту минуту широчайшие паруса, которые, отливая серебром, плыли над деревьями и холмами, — между тем как из глубокого, заросшего камышом рва доносились голоса невидимых жаб, тоже, несмотря на всю их резкость, серебристо-призрачные, лунные. Мгновение счастья… но мне сразу стало ясно, что созвучие с парусом не относится к существу дела.