Повелитель звуков - Фернандо де Без
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому тетя Констанция на первых порах не допускала и мысли о том, чтобы пустить к себе постояльцев. Делить жилище с другими женщинами — вдовами или девицами — не худший выход из положения, позволяющий уменьшить расходы на аренду и скрасить одиночество. Но ведь было ясно как божий день, что, сдавая жилье в аренду, семья расписывается в собственной финансовой несостоятельности. Чтобы доказать обратное, нужно иметь хоть что-то за душой. Несчастье и нищета сломили тетю Констанцию, но об этом не должна была знать ни одна живая душа. Чем иным, как не замужеством, могла эта бедная женщина в наши времена поправить свое состояние? Разве что податься в горничные, прачки, посудомойки, обстирывать и стряпать для богатых господ. Будь она вдовой, ей было бы проще. Вы же знаете пословицу: «Вдовы едят больше, чем девицы». Так прошло нескольких лет. По утрам тетя Констанция ходила к мессе, потом два часа молилась, занималась шитьем, а по вечерам пила чай в полном одиночестве.
И когда, казалось, уже ничто не могло спасти ее от голодной смерти, судьба, которую она навсегда вверила в руки Господа, улыбнулась ей. Ее дальний родственник, живший в Берлине и владевший собственностью в Мюнхене, умер, не оставив прямых наследников. И вот так неожиданно тетя Констанция получила в наследство дом, стоявший на Санкта-Анна-штрассе, справа от монастырской церкви Святой Анны. Теперь тетя могла больше не платить арендную плату, ввергавшую ее в нищету. В данном случае переезд не вызвал бы никаких кривотолков, поскольку она из арендатора превратилась в домовладелицу.
В доме на Санкта-Анна-штрассе для одного человека было слишком много места. Кроме того, сдав пустующие комнаты в аренду, можно было бы извлечь немалую выгоду. Но как это было сделать, не возбудив подозрений в бедности? На сей раз тетя Констанция подошла к делу с умом: она заключила соглашение с монахинями из монастыря Святой Анны. В обмен за ежемесячную ренту те получали право беспрепятственно поселять в двух комнатах гостей, которые часто наведывались в монастырь по своим делам. Кроме того, она отписала всем родственникам, предлагая услуги любому, кто нуждается в крыше над головой в Мюнхене. Таким образом, по ее мнению, ей удалось бы избежать пересудов в обществе: две комнаты сдавались бы под видом милосердия, еще одна — под видом гостеприимства. Так она и жила. Квартирная рента позволяла ей одеваться и питаться, а также откладывать немного на оплату врачей. Старость была уже не за горами, а тетя Констанция не допускала и мысли о том, что ей придется умирать в грязной палате одной из общественных больниц Баварии.
Моя мать, получив письмо, в котором нам предлагали комнату, ни секунды не сомневалась, зная, в каком бедственном положении находится ее кузина. По правде говоря, я согласился с решением матери скрепя сердце, меня бы больше устроило поселиться в пансионате или делить квартиру с другими студентами. Но такое решение диктовалось не только благородным порывом помочь бедной родственнице: я понимал, что проживание в доме тети Констанции существенно снизит расходы на мое содержание и обучение.
Так одним июльским вечером я появился на пороге ее дома. В чемоданах было достаточно одежды на все четыре времени года, потому что я нисколько не сомневался, что поступлю в консерваторию, и мне не хотелось вновь возвращаться в Дрезден за вещами. То же я дал понять родителям, когда при прощании они пожелали мне удачи на экзаменах. «Увидимся через год», — ответил я им с убийственной самоуверенностью.
На Санкта-Анна-штрассе мне открыла дверь женщина с грустными, тусклыми, как свет зимних вечеров, глазами.
— А, это ты, малыш Людвиг, — сказала она, тем самым сразу поставив под сомнение мое право называться взрослым.
Тетя Констанция одевалась во все черное, давая понять, что она в трауре. Но траур был лишь предлогом скрыть одиночество.
Дом, который она унаследовала, располагался на солнечной стороне, но тетя оклеила стены серыми обоями, заставила комнаты старинной мебелью, а на окнах повесила тяжелые гардины. И постепенно жилище превратилось в подобие унылой богадельни. Привыкнув к полумраку, тетя никогда не смогла бы жить при свете солнца. А еще она не выносила зеркал. В те времена в Германском союзе считалось обычным делом держать в уборной зеркала, хотя некоторым излишне щепетильным гражданам они казались признаком распущенности. Но в доме тети Констанции ни в уборной, ни в гостиной, ни в столовой — ни в одной из комнат не было ни единого зеркала. Очевидно, подобное обстоятельство было продиктовано не столько особенностями вкуса, сколько тем, что тетя панически боялась своего собственного тела, боялась на склоне лет почувствовать себя женщиной.
— Как твои родители? Я обожаю твою мать!
Тетя Констанция приняла меня учтиво, но без радушия; от ее вопросов веяло холодной вежливостью. Если бы кто-нибудь увидел нас со стороны, он, пожалуй, и не догадался бы, что мы были знакомы раньше.
После нескольких минут, проведенных в обществе тети Констанции, я заметил, что она неожиданно переменилась: покраснела и, тяжело дыша, предложила мне проследовать за ней в мою комнату. Ей никогда не доводилось проводить столько времени наедине с мужчиной, даже если это был ее собственный племянник.
Тетя Констанция вывела меня в коридор. Она шла, высоко подняв голову, устремив взгляд вперед, словно желая удостовериться, что она на верном пути.
В комнаты почти не проникал свет. Кухня выходила окнами в подворотню, также плохо освещенную. Повсюду царил удушливый полумрак, в котором едва было возможно дышать. Дверь в мою комнату располагалась в задней части дома, дверь в комнату хозяйки — в его передней части. С первого взгляда могло показаться, что тетя Констанция хочет отдалить меня от себя насколько это возможно, но на самом деле наши комнаты были смежными. Стена у изголовья моей кровати выходила на спальню тети Констанции. Таким образом, разделенные снаружи целым коридором, мы спали всего в нескольких сантиметрах друг от друга.
Она вручила мне ключ, а также дала несколько инструкций, касающихся совместного проживания и распорядка в доме: где я буду питаться, когда вносить плату за жилье, куда складывать вещи… Моя тетя обожала правила; они были для нее той путеводной звездой, которая вела утлый челн ее существования к хорошо известной гавани. В ее жизни не оставалось места для импровизации, она ненавидела всякие перемены. Из наших непродолжительных скупых бесед, если их так можно назвать, я уяснил, что она полностью разделяет презрение своего покойного родителя к сносу городских стен и прокладке двух новых промышленных улиц — Леопольдштрассе и Людвигштрассе, благодаря которым столица Баварии из обычной крепости вскоре должна была превратиться в крупный промышленный центр, приобретя черты современного европейского города.
— К чему все эти перемены? — пожимала она плечами всякий раз, когда город потрясал очередной политический скандал.
Большую часть времени она проводила в молитве и соблюдении Христовых заповедей. Теперь, когда ее родители умерли, и некому было блюсти ее нравственность, вторым ее домом стала церковь Святой Анны. Она посещала все утренние и вечерние мессы, помогала монахиням. Огромную пропасть, разверзшуюся в ее душе, тетя заполняла молитвами на латинском языке, день ото дня повторяя слова, значения которых она не знала. Но это ей было и ни к чему. Пусть слова не имели смысла, но зато они скрадывали время, не позволяя ей остаться наедине с самой собой. Таков был ее испытанный способ бегства от нищеты и жизненных невзгод, способ сохранить хрупкое равновесие, покоившееся на трех столпах, имена которым — общественное положение, милость Господа и ее девственность. До всего остального ей не было никакого дела.
25У меня оставалось несколько дней до вступительных экзаменов в консерваторию, и я убивал время, совершая долгие вечерние прогулки в окрестностях Мюнхена. Я всегда выбирал один и тот же маршрут — пересекал мост через реку Изар и брел по дороге, ведущей в Зальцбург. Оставив позади Мюнхен и предместья, я оборачивался и любовался огромным современным городом. Монолит из глины и камня, черепичные крыши, трубы домов и фабрик, выплевывающие в небо черные клубы дыма, — издалека Мюнхен казался огромным бурлящим котлом.
Пройдя часть пути быстрым шагом, я сворачивал с зальцбургской дороги на лесную тропу, вьющуюся среди деревьев, и углублялся в тенистую чащу. Здесь, оставшись в полном одиночестве, я мог петь. Мне нравилось ощущать, как мой голос, поднимаясь над ветвями берез, елей, каштанов, устремляется ввысь, в небеса. В этом безлюдном месте звуки, что населяли мое тело, пробуждались, и я, распахнув сердце, отпускал их на волю. Ничто не омрачало моего блаженства: я повелевал всеми звуками мира. Птицы замолкали, звери склоняли головы, даже ручьи, казалось, замедляли свой бег… А я все пел и пел, пьянея от переполняющего меня восторга.