Самшитовый лес. Этот синий апрель... Золотой дождь - Михаил Анчаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- А ты им еще талончики добывал, - сказал Генка Сапожникову.
- Последний раз видим солнышко, - сказал Генка, когда самолет пробился через облака, и лица пассажиров стали розовые. - А там ночка темная на полгода. Вечная мерзлота. Летом на полметра оттаивает.
Летчик прошел по проходу и сказал сердито, но довольно спокойным голосом по сравнению с криком, которым их встретили:
- Так нельзя, товарищи. Это все-таки не железная дорога.
- Чертова телеграмма, - сказал Генка Сапожникову. - Если бы не она, я бы и бегать не стал, плюнул.
- Срочно мы им понадобились, - сказал Виктор.
Он совсем задохся. Набегались за это утро. Не инженеры, а кенгуру какие-то, честное слово.
- Всегда одна и та же ловушка, - сказал он. - Вернее, приманка… Блинов знает, что делает.
И Сапожников с ним согласился. Блинов ударил без промаха. Сапожникову только неприятно было, что Блинов, может быть, знает, что они тают от доброго слова, и поэтому будет излучать профсоюзную ласку. Но у него это быстро пройдет, когда Сапожников возьмется за конвейер как надо, и все увидят, что Сапожников - бог в автоматике, и полуторакилометровая лента потянет уголек из шахты наружу.
Глава 15
ВРЕМЯВОРОТ
Знаменитая заслуженная артистка, иллюзионистка поэзии, красоты, грации, пластики, художества и науки Ля Белла Франкарио, италианка. Артистка, имея великолепное сложение, принимает перед экраном требуемые картиной позы. Пять программ.
Исключительно для взрослых".
Такие объявления сопровождали Сапожникова всю жизнь. Отец вваливался в дом огромный, красивый, с хохотом швырял на стол афиши и читал объявления и анонсы.
"Запомни, - сказал отец, - работа должна выглядеть так, как будто ее делали играючи".
Сапожников запомнил.
И Пушкина полюбил, а Достоевского не полюбил. Ну, это его частное дело, верно?
Каждый имеет право на своего классика и свои причуды, вон ведь и Пастернак мечтал под конец жизни впасть, как в ересь, в неслыханную простоту. И если Сапожников видел, что ученый или артист держится таинственно, как загипнотизированная курица, ему хотелось крикнуть простакам: "Пан Козлевич, берегитесь, вас охмуряют ксендзы!" Простота - это не элементарность. Простота дело таинственное. Помните "Даму с горностаем"? Или "Мадонну Литту"? Или руки Моны Лизы? Леонардо их писал из маленького города Винчи, бастард, незаконный сын нотариуса.
- А как ты борешься? - спросил Сапожников отца. - По правде или для цирка?
- Не знаю, - сказал отец.
- Мне говорили, ты всех кладешь, - сказал Сапожников. - Ты самый сильный?
- Под настроение, - ответил отец. - Не люблю чемпионов. Сопят, воняют.
- А зачем бороться?
- Как зачем?.. Для веселья, - сказал отец.
- Я в секцию бокса пойду, - сказал Сапожников.
- Можно, - согласился отец. - Можно и бокс, если играючи.
Сапожников вспомнил этот разговор, когда увидел Кассиуса Клея и Фрезера. Кассиус делал что хотел, а Фрезер сопел и бил Кассиуса. А потом Фрезер упал.
Тренер у Сапожникова был Богаев, худой человек. Первый чемпион - олимпиец. Об этом теперь забыли, а зря. Была в двадцатых годах всемирная рабочая олимпиада.
Забыли рабочую олимпиаду. Была она для веселья, а теперь другой раз смотришь - сопят. И еще грудные дети вращаются. На брусьях. С пустышками во рту. Дети с вывернутыми в обратную сторону биографиями, где начинают с триумфа, а потом всю жизнь его вспоминают. А жизнь не состоит из триумфов, дети-то, может, и сильные, да вот, ставши взрослыми, не опростоволосились бы.
Богаев Сапожникова взял.
- Ты игру понимаешь, - сказал оп.
А давным-давно Богаев Маяковского тренировал. -…Просто частицы в веществе не изнутри друг к другу притягивает, а снаружи в кучу сгоняет. Как щепки в водовороте, - сказал Сапожников.
- Какое странное предположение, - сказал учитель.
Сапожников, когда вырос и вернулся с войны, потом много раз в жизни слышал эту фразу. И каждый раз ее произносил думающий человек, а все остальные или разговор переводили, или слюной брызгали. Но не сразу. Примерно сутки дозревали, а потом переставали здороваться. Как будто Сапожников у них трешку спер. Или уверенность.
- Ерунда все это, - сказал учитель. - Земля вращается вместе с воздухом, и если давление снаружи, то воздух или сгустился бы, или отставал бы от вращения.
- Я и говорю, - сказал Сапожников. - Велосипедное колесо можно раскручивать за ось, а можно за обод.
- Чушь, - сказал учитель. - У тебя выходит, что некая движущаяся материя раскручивает Землю за воздух? Так, что ли?
- Ага, - сказал Сапожников. - За ветер. Я узнавал у географички - есть такие ветры. Постоянные - дуют с запада на восток, как раз куда Земля вращается.
- Ладно… Хватит, - сказал учитель. - Так мы с тобой до новой космогонии договоримся.
- А космогония - это что? - спросил Сапожников и добавил: - И никакого притяжения нет. Есть давление. Оно тем слабее, чем больше расстояние.
- Ты только не ори, не ори, - сказал учитель.
- Я не ору, - ответил Сапожников.
- Ладно, - сказал учитель. - Все хорошо в меру. Пошли спать. Завтра у тебя последний экзамен. Физика. Не вздумай там фокусничать в ответах. Спрашивать буду не я, а комиссия.
С тех пор Сапожников и не встретил больше такого собеседника, который выслушал бы все, а возражал бы только в главном, не цепляясь самолюбиво к подробностям и стилю изложения. А не встречал потому, что после экзаменов за десятый класс началась война, и учитель был убит во время второй бомбежки, как раз когда Сапожников присягу принимал на асфальтовом кругу в Сокольниках.
- Вот и свет, - сказал Сапожников. - Свет - это сотрясение материи, которая на все давит и все вращает за обод.
- Ну что? Эфир, значит?
- Пусть эфир, - сказал Сапожников. - Только я не слыхал, чтобы эфир двигался. А потом, зачем другое название давать, если одно уже есть?
- Какое? - спросил учитель. - Какое название уже есть?
- Время, - сказал Сапожников.
Но это он уже потом сказал, несколько лет спустя и несколько эпох спустя, после войны, когда записывал свои конкретно-дефективные соображения в тетрадку под названием "Каламазоо" и продолжал мысленный разговор со своим убитым на войне учителем, красным артиллеристом. Он и потом многие годы вел с ним мысленный разговор, как и со всеми людьми, которых уже нет на свете, но которых Сапожников любил, и потому они были для него живые.
А тогда реальный разговор кончился тем, что сошлись на ошибочном слове "эфир", справедливо отброшенном, хотя и не по тем причинам, что у Сапожникова. И это понятно, потому что "эфир" отбросили до расцвета ядерной физики, а Сапожников додумался до энергии материи - времени как раз перед тем, как физику начали захлестывать факты противоречивые и парадоксальные, и возникла необходимость в теории, которая, как сказал один американец на симпозиуме в Киеве в семидесятые годы, была бы понятна ребенку. Потому что и высказана была фактически ребенком.
Была ли она правильна - вот вопрос. Но в семидесятые годы Сапожникова это уже мало интересовало.
Глава 16
ИЗ ШАХТЫ НАРУЖУ
- Братцы, - сказал Виктор, - когда к нам в Ереван приезжал сценарист из Москвы, меня пригласили консультантом на киностудию по технике… И я присутствовал на худсоветах. Знаете, за что больше всего ругали автора? За то, что у него отрицательный герой получался неживым и стандартным.
- Уймись, - сказал Гонка.
Сапожников только плюнул.
Но Виктор не унялся.
- Чего только не делали на киностудии, чтобы его оживить! И личную жизнь ему придумывали, и сложные мотивы его сволочизма, и характерные словечки, делали его не грубияном, а ласковым человеком, а все получался стандарт… И никто не догадался, что они и в жизни такие… Вот, скажем, как описать Блинова, если он не живой?..
- Очень даже живой, - сказал Генка.
- Не живой, - сказал Сапожников. - Он оживленный.
И все было неточно. У них слов не хватало, но все понимали, что к чему. Просто когда Блинов ушел, они остались в гостинице, оплеванные его лаской, а за окном была ночь, которая должна продлиться еще полгода. Ну, это уж чересчур? Надо было как можно быстрей закончить свои дела и сматывать удочки. Но именно это и стояло под ударом.
- Если мы все так здорово понимаем, - сказал Виктор, - почему же мы тогда будем делать то, что он велит?
- Потому что Блинов прекрасно знает наше положение, - сказал Сапожников. - Мы все равно будем работать. Мы же не можем плюнуть и вернуться ни с чем. Стало быть, мы будем работать всю ночь.
Это был тот случай, когда все стало ясно с первого разговора, но ничего не могло изменить.
В нем, Блинове, было что-то детское. И голос его, слегка вибрирующий, казался почти сентиментальным. И все в нем было бы симпатичным, если бы от него не исходило тягостное ощущение бездарности. Ему надо было объяснять самые простые вещи, и он их выслушивал с восхищением. Но радости это восхищение не доставляло.