Дондог - Антуан Володин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще раз вплотную к ней приблизилась нога, синее сукно, красный шов, сапог. Стремя было цвета тусклого серебра. Она попыталась отыскать на ножнах сабли указание на воинское подразделение, чтобы потом пожаловаться военным властям, но ничего не обнаружила. Зато успела прочитать выгравированное на седле кириллицей имя. Гюльмюз Корсаков.
Что этот тип от меня хочет? подумала она.
И, после крохотной паузы, внутренности подпрыгнули.
Уж не хочет ли он меня изнасиловать? подумала она.
В то же мгновение налет ужаса выстудил ей живот. Пред ней предстали картины мужских зверств, четкие, предельно грубые, красно-фиолетовые, вместе с серией анатомических — ничуть не смягченных, жутких — видений. Сей немой фильм дополняли прогнозируемые ощущения, хрипы, идиотское мужское сопение, толчки с всхрюком, боль, унижение, взбрызги с всхрюком.
Сестричка, бормочет Дондог. Он в отчаянии, что она не может его услышать. До сих пор он сопровождал ее будто в простом рассказе о сне, но теперь уже разделяет ее тоску и тревогу.
Габриэла Бруна была кем угодно, но не кисейной барышней, говорит он. Родившись в уйбурском клане, где вещи назывались своими именами, она была вполне сведуща в людском насилии. Ее научили жить среди людей, выживать среди опасностей, в лоне преступлений, лицом к лицу с заурядными людьми.
— Говорят вам, я хочу поговорить с офицером, — сказала она четким, даже властным голосом.
Они добрались уже до конюшни. Там, должно быть, неведомо когда, но, уж во всяком случае, до начала нынешних военных реквизиций, держали тяжеловозов, перетаскивавших груженные ломом платформы. В одной из огромных деревянных створок была проделана куда меньшая дверь. Она была полуоткрыта. За нею угадывался неприятно теплый полумрак, весь в разводах засохшего навоза и соломы. Кобыла повернула к Габриэле Бруне свою пышущую жаром морду, меченную пятном в виде полумесяца, свой вылезший из орбиты, налитый злобой глаз и пристукнула копытом.
— Отведите меня к вашему начальству, — приказала Габриэла Бруна. — Я хочу с ним объясниться.
В водосточной трубе загудел ветер.
Теперь вне поля зрения, вороны с карканьем съезжали по шиферным плиткам.
Мужчина нагнулся. У него были приплюснутые скулы, слабо развитые уши, он был обрит наголо. И не смотрел ей в лицо. Она отшатнулась от потянувшейся к ней руки. Мужчина вздохнул, потом сказал:
— Ну же, учителка. Заходи.
Чтобы уклониться от него, она скользнула вдоль двери в конюшню. Кобыла двинулась наискосок, и Габриэла Бруна снова оказалась перед ее мордой. Какую-то долгую секунду она вглядывалась в массивный, истерический глаз, такой же блуждающий, как и у ее хозяина. И затем, со всего размаха, влепила затрещину туда, до чего могла достать: во влажную вокруг мундштука пасть, в основание лоснящихся соплями ноздрей. Животина жутко заржала и стала на дыбы, тут же завертевшись от боли и страха, стараясь избавиться от своего всадника, изливая избыток страдания в смертельную акробатику.
Габриэла Бруна сорвалась с места. Она увернулась от копыт, пахтавших воздух у самого ее лица, и бросилась туда, где, как ей представлялось, удастся скрыться в целости и невредимости. Кобыла металась во дворе из стороны в сторону и, неукротимая, преграждала дорогу то к порталу, то к цистернам. Она прыгала и делала кульбиты, она опережала беглянку, устремляясь во весь опор, потом лягалась, умножая беспорядочные движения и повороты на месте. Габриэла Бруна припустила в сторону цехов. Она надеялась с мгновения на мгновение услышать, как с шумом рушится вылетевший из седла всадник. К несчастью, тот оказался превосходным наездником и упорно держался в седле.
Она добралась до порога цеха, который стоял настежь распахнутым пыли и ветру вровень со двором. От стен отражалось цоканье копыт и конские иеремиады. Пронзительные рулады, квинты животного безумия. На долю секунды она обернулась. Гюльмюз Корсаков даже не потерял фуражки. Он лежал на лошадиной шее, обнимал гриву, вещал что-то в правое ухо кобылы. Он не разъединялся со своей животиной. Он бормотал ей невесть что, заговорщицки и вкрадчиво.
Молодая женщина лавировала между мертвыми машинами. Ей было совершенно необходимо выбраться во второй двор, исчезнуть там или хотя бы отыскать где-то оружие для защиты. С кабестанов свисали цепи, тяжелые, бесполезные. У одной из печей были разбросаны обломки угля. Сквозь грязные стекла поблескивал летний свет.
Снаружи ритм взбрыкиваний замедлился.
Дверь, выходившая во второй двор, оказалась заперта. Габриэла Бруна налегла на нее и хорошенько тряхнула. Запоры были надежны. Габриэла Бруна не стала упорствовать и повернула назад. Она в спешке обшаривала взглядом периферию машин, подступы к печам, пытаясь отыскать какое-либо орудие, которым могла бы угрожать, молоток, лопату. Ничего не было.
Во дворе успокаивалась кобыла. Она виднелась рядом с порталом, отдувающаяся и дрожащая, всадник опять удобно устроился в седле.
Ох, сестричка! не мог сдержать горести Дондог.
Словно услышав голос Дондога, Габриэла Бруна застыла на месте. Ее попытка к бегству провалилась. Теперь оставалось встретить реальность лицом к лицу, презрев ее ужасы, или призвать на помощь сверхъестественное, или убить себя, чтобы настоящее не свершилось. Она вновь зашевелилась, дернулась туда-сюда, не в силах понять, какое из трех решений будет для нее наилучшим, потом остановилась у одной из машин и снова замерла в ожидании. Она решилась. Она знала, что не хочет умирать прямо сейчас и что сверхъестественное не существует. Единственным путем к спасению было, стало быть, создать внутри себя пустоту и как можно скорее в этой пустоте укрыться.
Во дворе всадник пустил кобылу рысью по кругу. Сделав все более спокойным аллюром два круга, он приблизился к цехам. Зверюга чуяла присутствие женщины, которая только что ее оглоушила, и ее рот корежила ярость. Еще сильнее выкатились налитые кровью глаза. Гюльмюз Корсаков пересек порог здания, составляя вместе с лошадью среди висящих цепей, сияющего неба, мерцания гигантский ансамбль, и, с настоятельной нежностью погладив ей холку, спрыгнул на землю. Кобыла отступила метра на три. Ее била конвульсивная дрожь, она споткнулась.
Мужчина направился к Габриэле Бруне с равнодушием борца перед показательной схваткой. Он был коренаст, среднего роста. Позвякивала, цепляясь за ногу, его сабля. Она смотрела, как он приближается. Она полуприкрыла глаза и больше не двигалась, словно исчерпав силы, смирившись или слушая утешавшие ее внутренние голоса. Он счел, что она молится. Убедившись, что она не припасла никакого куска железа и не скрывает его на себе, он схватил ее за локоть.
— Ну же, — сказал он. — Все кончено.
Он повел ее к конюшне. Она не сопротивлялась. Кобыла, стоило им появиться во дворе, прянула в сторону.
Когда они готовы были проникнуть в темноту, Габриэла Бруна подняла глаза к небу. Над промышленным районом, не очень высоко, проплывал дирижабль. Его сопровождали любопытные вороны, ласточки, галки. Поднял голову и солдат. Они были там оба, бок о бок, рассматривали летучие предметы и птиц, как старая пара, которой уже не нужно обмениваться фразами, чтобы вполне друг друга понять. Они выдержали паузу. В ту эпоху воздухоплавание, безмолвное, великолепное скольжение явно более тяжелого, чем воздух, аппарата еще с трудом воспринимались сознанием. Потом солдат пробормотал:
— Пошли.
Габриэла Бруна не пыталась отбиваться. Надвигавшееся было неотвратимо и должно было быть ужасно. Ей только и оставалось, что пройти через это как через скобку дурного сна.
Мужчина покрепче закрыл дверь и отвел ее в угол, где под кормушкой желтело несколько охапок соломы, и, так как она, похоже, более не протестовала против своей судьбы, отпустил ее локоть и велел лечь перед ним. Она так и сделала. Тень была не такой уж густой. Он расстегнул свой ремень, отошел положить его вместе с саблей в нескольких шагах оттуда, у самой стены, и, сняв фуражку, хотел было повесить ее на торчащую деревяшку, но, наверняка из-за охватившего его возбуждения, в этом не преуспел. Фуражка упала, поднимать ее он не стал. Потом встал на колени на солому перед своей жертвой. Одной рукой задрал ей юбку, а другой стянул к щиколоткам хлопчатобумажные панталоны, прикрывавшие под юбкой промежность. Она больше не реагировала. Можно было подумать, что какая-то порча не дает ей воспользоваться сухожилиями и нервами. Он по-прежнему остерегался и какое-то время размышлял, какое еще коварство она вынашивает, прикрываясь настолько показательной покорностью. Потом пришел к выводу, что, по сути, эта прострация связана с тысячелетним чувством поражения, с женской подчиненностью, с древним и добровольным повиновением. Это размышление о женщинах его успокоило. Он кончил наконец расстегиваться и занялся своим удом, потом, пристроив к ней удобным для себя образом таз, приступил к чему-то, что с абстрактной точки зрения могло сойти за сношение между их органами.