Сентиментальное путешествие - Виктор Шкловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько персов, сидя на корточках перед своими взламываемыми лавками, голосили высоким безумным голосом, царапая себе лицо. Базар гремел от ударов камнями по дверям, гулким, как барабаны. От пыли, поднятой взломщиками, хотелось кашлять и выплюнуть внутренности. Я гнал перед собою толпу, безумную и слепую, как сам я.
В ковровом ряду было всего больше народу. Один, в кожаной куртке, очень высокий и плотный, взламывал крепкие двери маленьким ломом. Я бросился к нему и ударил его неловко. Он отступил и не побежал от меня, а пустил в меня ломом. Я получил удар в плечо и сразу, автоматически, начал стрелять в него, не целясь, раз за разом не попадая. Этим я нарушил какой-то погромный неписаный закон.
Погромщики были не вооружены винтовками и поэтому считали, что с моей стороны допустимо бить их доской, но недопустимо стрелять.
На выстрел сбежались люди.
Дело было на перекрестке туннелей. Я побежал. Это не доказывает большой храбрости.
И все казалось сном. У меня еще раньше был такой кошмар, будто я бегу по узкому, низкому коридору с выбеленными стенами, переходящими в потолок. Похоже немножко на коридоры Александрийского театра, только раз в пять уже и ниже. Кругом двери и двери. Ровный белый свет, а сзади погоня. Бежишь и прячешься за двери.
Я вспомнил и вновь пережил уже наяву этот кошмар в серых туннелях урмийского базара.
За мною бежали с криком. На повороте с двух сторон стрелами сходящихся туннелей набежали две толпы. Я скинул короткую шубу, которая была надета на мне, и бросил ее назад.
Успел даже вынуть из кармана документы.
Две волны загнулись и встретились у шубы, вцепились в нее, полупозабыв меня.
Я выиграл несколько шагов и бросился в узкий проход. Три-четыре человека побежали за мною.
Я, не глядя, выстрелил назад. Они исчезли. Я выскочил из базара.
Было холодно. Падал снег и таял. Мостовая блестела, мокрый фонарь на кронштейне висел, совсем как в Петербурге.
Базар гудел.
Я обошел базар и опять вернулся к выходу.
Приехали широколицые забайкальцы. Плоскость висков почти не образовала угла с плоскостью лица. Не знаю, где начинали округляться их головы.
Они стояли и спокойно прятали в сумки разбросанные материи, жалкую, грубую персидскую набойку…
Я велел им выйти.
Пришли спешенные кубанцы. Вид спокойных людей в черных шубах, не принимающих участия в погромах, проходящих мимо погромщиков с полунасмешливой, полуснисходительной усмешкой, несколько рассасывал погром.
Персы не сопротивлялись; они знали, что если бы они убили или ранили хоть одного солдата, то погром перешел бы на город.
Пришел отряд айсоров, они услыхали, что меня убили.
Их пустить тоже нельзя, так же как и дашнаков, – нельзя ссорить их с нашими войсками.
Наконец пришли комитетчики. Конечно, без оружия.
Им тоже дали знать, что я убит.
Мы взяли доски и пошли по проходам разгонять людей. Громили уже часа четыре.
Мы бегали по галереям, вытаскивали из лавок солдат, выбрасывали их оттуда пинками. А местами громилы оказывались в большинстве.
Комитет держался чисто демократической программы.
Помню… В воздухе пыль. Гремят выбиваемые двери. Один милый, очень честный и смелый когда-то комитетчик стоит на широком и высоком карнизе, тянущемся вдоль всех лавок, и кричит:
«Товарищи, что вы делаете! Разве так борются с капитализмом? С капитализмом нужно бороться организованно!»
А иногда три-четыре человека окружали одного, у которого рубашка раздулась от поднапиханных туда вещей, и лепетали взволнованно: «Брось, брось, куда тебе эта дрянь, брось».
Было странно. Бежит человек с кинжалом в руке и с обезумевшими глазами, поймаешь его, вытрясешь, и у него оказываются: две позолоченные рамочки, два сапога с левой ноги и несколько горстей кишмиша.
Князь Вадбольский однажды, между прочим, верно сказал мне: «Пассивно честных среди солдат – 75%, но они нейтральны».
Одного такого «нейтрального», бьющегося в истерике, вели два солдата под руки, а он кричит:
«Грабят. Позор… Я большевик… Позор… Я вам не верю».
Но большинство пассивных все же относилось к погрому как к озорной игре.
Мы забаррикадировали все входы, кроме одного, и вытеснили всех из базара.
Вечером обходили команды, отбирали награбленное. Настроение у всех озлобленное против нас: «Грабить нельзя. А нас мучить можно?»
Меня солдаты очень жалели. Как же, у человека из-за каких-то персов шуба пропала! Шуба дорога. А человек хороший. Усердно искали шубу.
Приблизительно так были ограблены Ушкуэ, Шерифхане, многие местности, и по два, по три раза.
Дильман грабили позднее, уже при отходе наших войск в Россию, но грабили не проходящие войска, а гарнизон города. Город был разделен на участки, каждая команда громила свой квартал. Для освещения город зажгли.
Город Хой был ограблен войсками, идущими через него в Джульфу при эвакуации из Персии.
Тавриз не грабили. Тавризский базар – мировой; это большой город, в котором товары лежат горами. Он так велик и запутан, что сами торговцы, попав в незнакомую часть, берут проводника из нищих.
Несколько раз погромщики входили в базар, но уже не выходили… Их там растаскивали и, по всей вероятности, расщипывали по кусочкам.
Тавриз не разгромили.
Но судьба курдского города, стоящего на турецкой территории, богатого Соложбулака, который когда-то был значительным торговым центром и лежал на караванной дороге, была печальна. Его разграбили до крыши, то есть дотла, так как глиняные стены никто не грабит, но без крыши они расплываются при дожде и от них остаются только валики. Крышу же сняли и продали.
Я не говорил еще о том, как информировали нас из Петербурга. Посылали нам все время сводку о демократическом совещании.
Помню, позовут ночью. Идешь узким переулком, входишь через двор, покрытый уже почти обнаженными виноградными лозами, в помещение телеграфа. Одна стена, как вообще в Персии, из стекла (т<о> е<сть> она была из коленкора, ну а мы вставляли стекла без замазки), за окнами темно.
Подходишь к «бодо». Это – аппарат прямого провода с Тифлисом. Сверкая в темноте, кружится грузило регулятора, медленно опускается гиря механизма. Стучит что-то, ползет лента со словами.
Иногда аппарат сбивается, начинает печатать: т-т-т-т-ччччч-ввв…
Из аппарата ползет белой макароной какая-то болтовня. Перебиваешь: «Скажите, что у вас, как большевики?.. Пришлите белье войску, валюту…»
Аппарат тихо теркает: «Тер… тер… тер… Терещенко говорит… демократия…» Белая глиста ползет…
Терещенко полз через аппараты до Октября…
Потом смятение, сообщение о перевороте, о том, что фронт и Рада «стоят на точке зрения Временного правительства»… потом потрясающая телеграмма разгоняемых почтовиков… потом сообщение о взятии Керенским Петрограда… потом… лента из России оборвалась, как та телеграмма, что в романе Уэллса посылал бессмертный изобретатель каварита с Луны.
Мы остались одни…
Армейский комитет вынес о большевиках резкую резолюцию. Со стороны большевиков тогда говорил только один из аркома – заседание было общее, аркома и полковых комитетов, – некий товарищ, кажется Новомыский. Он сказал: «Товарищи, у нас нет ни мануфактуры, ни кожерни, как же воевать?» Это был хороший человек, который впоследствии много помог нам. Но веру в народ, я думаю, он оставил в Персии…
Таск и я повисли в армии комиссарами несуществующего правительства.
Теперь о Таске.
Ефрем Таск был старый партийный работник, меньшевик. Специальностью его в партии являлась установка подпольных типографий.
Такого рода предприятия требуют колоссальной выдержки, и выдержка у Таска была.
Много сидевший по тюрьмам, много раз бегавший, он пронес через всю жизнь одну мысль – он был типичный революционер-профессионал, в лучшем и самом чистом значении этого слова.
Мне – дилетанту – прямо страшно было смотреть на его упорство и преданность идее. Его недостатком являлась вспыльчивость много мученного человека, поэтому для непосредственной работы с массами он был не годен.
Но вся техника съезда, резолюций и весь тот организационный опыт, который лежит за этой техникой, были ему прекрасно известны.
После резкой резолюции, которую вынес армейский комитет, после телеграммы о перемирии, которую мы получили, при том положении, когда войска были русские и правительство Закавказское и солдаты хотели домой, вести дело было безумно тяжело. Проще всего было уехать. В соседней армии комиссара арестовали. Нас не трогали.
Таск собрал съезд, сумел возбудить к нему внимание и привлечь силы. Заседание было публичное, происходило оно в помещении театра.
На съезд уже приехали большевики; их было около трети, из них помню только одну фамилию – Бабуришвили.
Нужно было на чем-то сговориться.
В то время Учредительное собрание не было еще разогнано, мы и сговорились на Учредительном собрании и на признании Закавказского правительства с тем, однако, что мы считаем одной из его задач борьбу с Калединым как представителем русской реакции. Перемирие признали как факт – о нем уже была телеграмма из штаба фронта, но решили ждать конца переговоров. Во всяком случае, механизм армии был сохранен.