Это настигнет каждого - Ханс Хенни Янн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Матье вдруг показалось, будто он кожей чувствует кошмарную изолированность другого, общий характер и конкретные проявления его недуга. Но он еще не решился полностью принять то, что пока лишь мелькало в его сознании. Мысли его зигзагообразно метались.
- Почему твоя постель устроена в полу? - спросил он.
- Почему людей укладывают под дерном, когда они перестают двигаться и обнаруживают признаки разложения, неприятные для других? - в свою очередь спросил мальчик, с болью в голосе.
- Ты мыслишь слишком прямолинейно, - возразил Матье. - Не вижу тут никакой параллели.
- Даже кривые линии знают, что могли бы быть прямыми, не будь тот, кто их начертил, халтурщиком.
Матье не стал обсуждать эту спорную сентенцию, порожденную то ли обидой на людей, то ли малодушием. Возвращаясь к прерванному разговору, он заметил, что до сих пор не знает, какая напасть поразила Андерса.
Лицо мальчика скривилось в обезображивающей гримасе-ухмылке.
- Правда? - вскричал он. - Вы слишком забывчивы. У вас ведь то же самое было... когда-то... и после тоже... Все эти этапы обычного испытания: телесное воздержание, искажения смыслов, обманутые надежды... И одновременно - обжигающая тоска по иному. Если я это возвращение вас самих, каким вы были в пятнадцать или шестнадцать лет, - то есть нечто, сохранившееся с тех пор, ваше внешнее и внутреннее подобие... замурованное в вас давнишнее бытие, ключ к вашим важнейшим переживаниям, которые вовсе не улетучились (в отличие от сладенького дерьма многих других дней, сделавшихся для вас безразличными); если я и есть эта тень, которая издали вас преследовала, подкарауливала, в конце концов намеренно попалась вам на глаза... и теперь вторгается в вас, снова став образом и плотью... вашим лучшим другом, единственным, тоже однажды сюда заброшенным, но наделенным особой стойкостью: тогда вы знаете мою рану!
- Андерс... такого не может быть... это шулерская игра... Играть так никто не вправе! У тебя мое лицо, мои тогдашние руки... Как если бы первое семя, прилипшее к моим пальцам, чудом нашло для себя материнскую утробу; моя юность, которая была когда-то, однако слиняла с меня, -ты ее подобрал... Чудовищное, горестное выставление напоказ никчемной, нечистой красивости - вот что мы узнаем друг в друге... Но только не эту рану... не могли же ее и тебе... Эту рану, нанесенную мне, но давным-давно зарубцевавшуюся... этот знак, когда-то меня отметивший... В твое тело его не могли вбить... Да еще точно так же, как мне: для того только, чтобы показать, как легко сделать нас уродами! Нет!
Матье то задыхался и прерывал свою речь, то снова принимался шептать.
Мальчик, будто прежде был в полусне, опять выпрямился. Его лицо виделось как сквозь запотевшее оконное стекло, оно почти стерлось; только туманный злорадный рот продолжал говорить.
- Слишком поздно, повернуть обратно нельзя. Все двери захлопнулись. Все улицы занесены снегом. Вы поняли, кто я. Вы знаете, что встретили себя. Отныне ложь для вас не прибежище. Вы уже наполовину признались. Когда-то вам в брюхо медленно загоняли нож. У вас остался с тех пор кучерявый красный шрам...
Матье начал кричать.
- Ты видишь меня голым, ибо описываешь мое уродство! Ты знаешь, что меня швырнули на землю, желая со мной покончить. Ты знаешь действительность, которая выбрала меня в качестве места действия. Свора сговорившихся уличных парней пробила в моей шкуре лаз для ангелов и демонов. Это тогдашнее изменение всех моих ощущений... внезапное осознание того, что я есть ком грязи, брошенный на землю, кровоточащий... А потом узреть ангела, которому ты предаешься... препоручаешь себя, ослепленный любовью... Эта метаморфоза... кровоточащая, зияющая... Наполовину убитый, в чьи черёва всматриваются алчные призраки, непрерывно изливаясь туда вовнутрь слизью своих насмешек... которая извращает всё: мысли, желания... Нет! Не можешь ты иметь такую же рану! Она - моя судьба, была предназначена мне. Моя незрелость - от тех соков во мне, которые мною овладевали, с легкостью выдавали меня на произвол убогих страстей, сбивали с толку сверхъестественными гнусностями...
Он не закончил фразу. По ходу своего сбивчивого рассказа-обзора он рассматривал себя как чужого: без сострадания. И это ослабило его, словно значительная потеря крови.
- Нет, - повторил он, - зеркало могло обмануть. Как живого человека, идущего мне навстречу, я бы никогда тебя не узнал. Я узнал тебя в зеркале - ты был по ту сторону лживого стекла. Оно-то и пробудило мои воспоминания, ведь когда-то я часто смотрелся в зеркало. Но очень вероятно, что зеркало солгало. Такое зеркало - из пивной, с вытравленной на нем рекламой пивоварни...
- Мы же сравнивали наши руки, - возразил Андерс.-И почему бы, собственно, нам не быть одинаковыми? Разве мироздание не могло измыслить такого случайного совпадения? В чем тогда разница между нами? Плоть и кости людей в любом случае - череда повторений. А мыслями и словами мы пользуемся как общими игрушками. Глаза и губы даны нам, чтобы мы могли объясниться друг с другом, укрепить сцепленные между собой механизмы нашей памяти - а значит, и те мужские украшения, которые обладают собственной волей, подчиняющей нас себе. Чтобы доказать это на примере нас двоих, сошлюсь на нашу общую рану. Нашему слиянию в полное тождество мешают лишь те несколько лет, которые для одного из нас избыточны и которых другому не хватает.
- Твои слова звучат так, будто никакой лжи в них быть не может; а между тем... Ты видишь меня голым... более того, я в самом деле гол; это облегчает задачу фальсификатора. - Матье помолчал и потом продолжил:
- Странно, но нынче ночью я уже раз открыл для себя, что не могу спрятаться, что я больше не защищен. Ты же остался другим, одетым. Ты не был отторгнут от привычных условностей.
Без единого слова Андерс начал раздеваться. В первый момент Матье не понял, что мальчик собирается предпринять. А потом куртка уже валялась на полу и брюки были расстегнуты.
- Нет, я не хочу, не делай этого!
- Мне бы лечь в постель, - ровным голосом сказал Андерс, - это необходимо.
Рубашки под курткой нет. Куртка разодрана. В штанах, на бедре, зияет дыра. Вот он стоит голый, только какой-то обрывок ткани прикрывает чревное сплетение и пупок. И эта тряпка пропитана кровью. Тряпка, серого цвета; посередине - кровяное пятно.
Матье показалось, будто он получил удар в грудь... и затем второй, еще более болезненный; куда именно, он бы не мог сказать. Он не понимал, от кого или от чего исходил удар. Как бы то ни было, тело его содрогнулось вплоть до корневой системы кровеносных сосудов. Слабость в коленях. Но все же он знал, что не воспоминания одолели его; они-то едва всколыхнулись. Потрясение, которое он испытал, походило скорее на результат жесткого хирургического вмешательства, предпринятого без подготовки, без наркоза. Как если бы он вдруг осознал внезапную потерю какого-то внутреннего органа, ставшую одной из ступеней утраты собственной личности.
И сразу же вслед за тем в нем вспыхнула властная сила сострадания, несказанный порыв симпатии и желания помочь. С трудом он подавил в себе крик. Теперь он приблизился к мальчику.
- Андерс... откуда мне было знать, что ты так страдаешь. Ты порвал рубаху, чтобы перевязать рану. Непостижимо, как ты терпел эту жуткую боль... со времени нашей встречи... и ничем не выдал, что ранен.
Он не осмеливался говорить громко или быстро. Он взял мальчика за плечи, осторожно поднял его, донес на руках до стула, заботливо усадил.
- Я проявил недопустимое легкомыслие. Мне следовало настойчивее тебя расспросить, когда я заметил, что ты еле ходишь. Я, конечно, какое-то время тащил тебя на закорках; но обращаться с тобой нужно было гораздо бережнее.
Андерс вытянул ноги вперед и с мальчишеской решимостью одним рывком сдернул с себя прилипшую повязку. У него вырвался глухой стон. Пузыри слюны выступили на губах, лопнули. Потом он спокойно сказал:
- Возьмите свечу. Посмотрите на меня внимательно! Во мне проделали дыру. Я открыт.
Матье застыл, не решаясь стронуться с места. Отголосок стона еще звучал у него в ушах, как если бы доносился из прижатой к уху раковины. Потом он все же сходил за огарком свечи и осветил рану. Она была небольшой: разрез с грязью по краям; но уходила далеко вглубь, и на дне ее открывалось нечто розово-круглое, крошечная часть кучерявой внутренней картины: нечто такое, что имело отношение к земным материям, к происхождению этого юг пятнадцати- или шестнадцатилетнего существа.
Матье поставил бутылку со свечой на прежнее место. Он размышлял, что ему сказать, что сделать. Андерс его опередил.
- Дела мои плохи. Искать для меня врача бессмысленно. Врачи в этом городе спят; они черные. Кроме того, улицы занесены снегом. И от холода легкие станут как камень.
- Милосердие наверняка где-то существует, - сказал Матье. - Если я готов пустить в ход все: мою любовь к тебе, мысли, порождаемые моим мозгом, влагу у меня во рту, чтобы тебя напоить, кровь моей плоти, чтобы насытить тебя, мою одежду, чтобы тебя согреть, - значит, сюда должно проникать и какое-то иное милосердие, кроме нашего.