Тысяча душ - Алексей Писемский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дошед до квартиры Калиновича, капитан остановился, посмотрел несколько времени на окно и пошел назад. Возвратившись к дому брата, он сел на ближайший тротуарный столбик, присек огня и закурил трубку. В это же самое время с заднего двора квартиры молодого смотрителя промелькнула чья-то тень, спустилась к реке и начала пробираться, прячась за установленные по всему берегу березовые поленницы. Против сада Годневых тень эта пропала. Между тем на соборной колокольне сторож, в доказательство того, что не опит, пробил два часа. Испуганная этими звуками целая стая ворон слетела с церковной кровли и понеслась, каркая, в воздухе… Наконец внимание капитана обратили на себя две тени, из которых одна поворотила в переулок, а другая подошла к воротам Петра Михайлыча и начала что-то тут делать. В несколько прыжков очутился он у ворот и схватил тень за шиворот.
– Кто вы такие? Что вы здесь делаете? – спросил он.
Тень вместо ответа старалась вырваться, но тщетно. Она как будто бы попала в железные клещи: после мясника мещанина Ивана Павлова, носившего мучные кули в пятнадцать пудов, потом Лебедева, поднимавшего десять пудов, капитан был первый по силе в городе и разгибал подкову, как мягкий крендель.
– Кто вы такие? – повторил он.
Тень замахнулась было на него палкой, но Флегонт Михайлыч вырвал ее очень легко. Оказалось; что это была малярная кисть, перемаранная в дегте. Капитан понял, в чем дело.
– А! Так вы этим занимаетесь! – проговорил он и в минуту швырнул тень на землю, наступил ей коленом на грудь и начал мазать по лицу кистью.
– Караул! – прокричала тень.
– Молчать! – сказал капитан, подавив слегка ногою и продолжая свое занятие.
– Караул! Караул! – отозвалась другая тень из переулка, не подбегая, впрочем, на помощь.
В улице переполошились.
– Батько, встань! Караул на улице кричат! – будила мещанка спавшего мертвым сном мужа.
Тот открыл на минуту глаза.
– Убирайся! – сказал он и, выругавшись, повернулся к стене.
– Пес этакой! Караул кричат. Под окном найдут мертвое тело, тебя же в суд потянут! – продолжала баба, толкая мужа в бок, но, получив в ответ одно только сердитое мычанье, проговорила:
– Ох, господи! Страсти какие! Наше место свято! – а потом зевнула, перекрестилась и сама захрапела.
– Девка, девка! Марфушка, Катюшка! – кричала, приподнимаясь с своей постели, худая, как мертвец, с всклокоченною седою головою, старая барышня-девица, переехавшая в город, чтоб ближе быть к церкви. – Подите, посмотрите, разбойницы, что за шум на улице?
Но ей никто не откликнулся.
– Ах, боже мой! Боже мой! Что это за сони: ничего не слышат! – бормотала старуха, слезая с постели, и, надев валенки, засветила у лампады свечку и отправилась в соседнюю комнату, где спали ее две прислужницы; но – увы! – постели их были пусты, и где они были – неизвестно, вероятно, в таком месте, где госпожа им строго запрещала бывать.
– Царица небесная! Владычица моя! На тебя только моя надежда, всеми оставлена: и родными и прислугою… Что это? Помилуйте, до чего безнравственность доходит: по ночам бегают… трубку курят… этта одна пьяная пришла… Содом и Гоморр! Содом и Гоморр!
Покуда старуха так говорила, одна из девок, вся запыхавшаяся, раскрасневшаяся, прибежала.
– Душегубка! Где была и пропадала – сказывай! – говорила госпожа, растопыривая пред ней руки.
– На улицу, барышня, бегала, на улице шумят.
– Врешь; где другая злодейка?
– Ту, матушка-барыня, ухватило, так на печке лежит, виновата…
– Врешь, врешь!.. Завтра же обеим косу обстригу и в деревню отправлю. Нет моих сил, нет моей возможности справляться с вами!
– Вся ваша воля, сударыня; мы никогда вам ни в чем не противны. Полноте-ка, извольте лучше лечь в постельку, я вам ножки поглажу, – сказала изворотливая горничная и, уложив старуху, до тех пор гладила ноги, что та заснула, а она опять куда-то отправилась.
У Годневых тоже услыхали. Первая выскочила на улицу, с фонарем в руках, неусыпная Палагея Евграфовна и осветила капитана с его противником, которым оказался Медиокритский. Узнав его, капитан еще больше озлился.
– А! Так это вы красите дегтем! – проговорил он и, что есть силы, начал молодого столоначальника тыкать кистью в нос и в губы.
Гнев и ожесточение Флегонта Михайлыча были совершенно законны: по уездным нравам, вымарать дегтем ворота в доме, где живет молодая женщина или молодая девушка, значит публично ее опозорить, и к этому средству обыкновенно прибегают между мещанами, а пожалуй, и купечеством оставленные любовники.
Капитан, вероятно, нескоро бы еще расстался с своей жертвой; но в эту минуту точно из-под земли вырос Калинович. Появление его, в свою очередь, удивило Флегонта Михайлыча, так что он выпустил из рук кисть и Медиокритского, который, воспользовавшись этим, вырвался и пустился бежать. Калинович тоже был встревожен. Палагея Евграфовна, сама не зная для чего, стала раскрывать ставни.
– Что такое случилось? Я еще не успел заснуть, вдруг слышу шум, оделся во что попало и побежал, – обратился к ней Калинович.
Она только развела руками.
– Ничего, – говорит, – не знаю.
– Что такое у вас с ним, Флегонт Михайлыч, вышло? – отнесся к капитану.
– Я братцу доложу-с, – отвечал тот и пошел в дом.
– Позвольте и мне, – говорил Калинович, следуя за ним.
Петра Михайлыча они застали тоже в большом испуге. Он стоял, расставивши руки, перед Настенькой, которая в том самом платье, в котором была вечером, лежала с закрытыми глазами на диване.
– Господа, подите сюда, бога ради, посмотрите, что у нас наделалось: Настя без чувств! – говорил он растерявшимся голосом.
Палагея Евграфовна бросилась распускать Настеньке платье, а Калинович схватил со стола графин с водой и начал ей примачивать голову. Петр Михайлыч дрожал и беспрестанно спрашивал:
– Что? Лучше ли? Лучше ли?
Настенька, наконец, открыла глаза, но, увидев около себя Калиновича, быстро отодвинулась и сначала захохотала, а потом зарыдала. Петр Михайлыч упал в кресло и схватил себя за голову.
– Помешалась! – проговорил он.
Но с Настенькой была только сильная истерика. Калинович стоял бледный и ничего не говорил. Капитан смотрел на все исподлобья. Одна Палагея Евграфовна не потеряла присутствия духа; она перевела Настеньку в спальню, уложила ее в постель, дала ей гофманских капель и пошла успокоить Петра Михайлыча.
– Ну, а вы-то что? Точно маленький! – говорила она.
Старик действительно был точно маленький.
– Только что я вздремнул, – говорил он, – вдруг слышу: «Караул, караул, режут!..» Мне показалось, что это было в саду, засветил свечку и пошел сюда; гляжу: Настенька идет с балкона… я ее окрикнул… она вдруг хлоп на диван.
Капитан в отрывистых фразах рассказал брату, как у него будто бы болела голова, как он хотел прогуляться и все прочее.
Петр Михайлыч опять вышел из себя.
– Ах он, мерзавец! Негодяй! Дочь мою осмелился позорить! Я сейчас пойду к городничему… к губернатору сейчас поеду… Я здесь честней всех… К городничему! – говорил старик и, как его ни отговаривали, начал торопливо одеваться.
– Я знаю, чьи это штуки: это все мерзавка исправница… это она его научила… Я завтра весь дом ее замажу дегтем: он любовник ее!.. Она безнравственная женщина и смеет опорочивать честную девушку! За это вступится бог!.. – заключил он и, порывисто распахнув двери, ушел.
– Ну вот, пошел тоже! Дела не наделает, а только себя еще больше встревожит. Ходи после за ним, за больным! – брюзжала Палагея Евграфовна.
Калинович вызвался проводить Петра Михайлыча и едва успел его догнать у присутственных мест.
Придя в полицию, они сейчас же послали за городничим, и старый служака незамедля явился в мундире и при шпаге. По требованию дворянства, он всегда являлся в полной форме.
Петр Михайлыч от усталости и волнения не в состоянии был говорить, но за него очень подробно и последовательно рассказал Калинович. Старикашка городничий тоже вышел из себя, застучал своей клюкой и закричал:
– Го, го, го! Какие они штуки стали отпускать! В казамат его, стрикулиста! – Потом свистнул и вскрикнул еще громче: – Борзой!.. Сюда!
При этом возгласе в арестантской кубарем слетел с полатей дежурный десятский, бездомный и бессемейный мещанинишка, служивший по найму при полиции и продававшийся несколько раз в солдаты, но не попавший единственно по недостатку всех зубов в верхней челюсти, которые вышиб, свалившись еще в детстве с крыши. Представ пред начальником, Борзой вытянулся.
– Поди сейчас, отыщи мне рыжего Медиокритского в огне… в воде… в земле… где хочешь, и представь его, каналью, сюда живого или мертвого! Или знаешь вот эту клюку! – проговорил городничий и грозно поднял жезл свой.
– Слушаю, ваше благородие! – отвечал Борзой, повернулся и чрез минуту летел вприскачку по улице с быстротой истинно гончей собаки.