Тысяча душ - Алексей Писемский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Поди сейчас, отыщи мне рыжего Медиокритского в огне… в воде… в земле… где хочешь, и представь его, каналью, сюда живого или мертвого! Или знаешь вот эту клюку! – проговорил городничий и грозно поднял жезл свой.
– Слушаю, ваше благородие! – отвечал Борзой, повернулся и чрез минуту летел вприскачку по улице с быстротой истинно гончей собаки.
– В казамат его, каналью, засажу! – говорил градоначальник, расхаживая с своей клюкой по присутственной камере.
– В казамат! – подтвердил Петр Михайлыч.
– Если б не я, сударь, – продолжал городничий, – эти мещанишки и приказные разбойничали бы по ночам.
– Именно, именно, – подтверждал Петр Михайлыч. – Я человек не злой, несчастья никому не желаю, а этаких людей жалеть нечего.
– Не жалею я их, сударь, – отвечал городничий, делая строгую мину, – не люблю я с ними шутки шутить. Сам губернатор старика хромого городничего знает.
– Так и надо, так и надо! Я и сам, когда был смотрителем, это у меня кто порезвится, пошалит – ничего; а буяну и грубияну не спускал, – прихвастнул Петр Михайлыч.
Калинович только улыбался, слушая, как петушились два старика, из которых про Петра Михайлыча мы знаем, какого он был строгого характера; что же касается городничего, то все его полицейские меры ограничивались криком и клюкой, которою зато он действовал отлично, так что этой клюки боялись вряд ли не больше, чем его самого, как будто бы вся сила была в ней.
Медиокритского привели. На лице его, как он, видно, ни умывался, все еще оставались ясные следы дегтя. Старик городничий сел в грозную позу против зерцала.
– Где вы были сегодняшнюю ночь? – спросил он.
– Дома-с. Где ж мне быть больше? – отвечал довольно дерзко Медиокритский.
– Как? Вы были дома? Врете! Зачем же вы были в Дворянской улице, у ворот господина Годнева?
– Я там не был.
– Как не был? Еще запирается, стрикулист! Говорить у меня правду, лжи не люблю – знаешь! – воскликнул городничий, стукнув клюкой.
– Вы не извольте клюкой вашей стучать и кричать на меня: я чиновник, – проговорил Медиокритский.
Петр Михайлыч только пожал плечами, городничий откинулся на задок кресел.
– Ась? Как вы посудите нашу полицейскую службу? Что б я с ним по-нашему, по-военному, должен был сделать? – проговорил он и присовокупил более спокойным и официальным тоном: – Отвечайте на мой вопрос!
– Нет-с, я не буду вам отвечать, – возразил Медиокритский, – потому что я не знаю, за что именно взят: меня схватили, как вора какого-нибудь или разбойника; и так как я состою по ведомству земского суда, так желаю иметь депутата, а вам я отвечать не стану. Не угодно ли вам послать за моим начальником господином исправником.
– Что ж вы меня подозреваете, что ли? Душой, что ли, покривлю?.. В казамат тебя, стрикулиста! – воскликнул опять вышедший из себя городничий.
– Я ничего не знаю, а требую только законного, и вы на меня не извольте кричать! – повторил с прежней дерзостью Медиокритский.
Старик встал и начал ходить по комнате, и если б, кажется, он был вдвоем с своим подсудимым, так тому бы не уйти от его клюки.
– Я полагаю, что за господином исправником можно послать, если этого желает господин Медиокритский, – вмешался Калинович.
– Извольте, – отвечал городничий и тотчас свистнул.
Предстал опять Борзой.
– Поди сейчас к господину исправнику, скажи, чтоб его разбудили, и попроси сюда по очень важному делу.
Тот отправился.
– Господину Медиокритскому, я думаю, можно выйти? – присовокупил Калинович.
– Может-с! – отвечал городничий. – Извольте идти в эту комнату, – прибавил он строго Медиокритскому, который с насмешливой улыбкой вышел.
Калинович после того отвел обоих стариков к окну и весьма основательно объяснил, что следствием вряд ли они докажут что-нибудь, а между тем Петру Михайлычу, конечно, будет неприятно, что имя его самого и, наконец, дочери будет замешано в следственном деле.
– Правда, правда… – подтвердил городничий.
– Господи боже мой! Во всю жизнь не имел никаких дел, и до чего я дожил! – воскликнул Петр Михайлыч.
– И потому, я полагаю, так как теперь придет господин исправник, – продолжал Калинович, – то господину городничему вместе с ним донести начальнику губернии с подробностью о поступке господина Медиокритского, а тот без всякого следствия распорядится гораздо лучше.
– Пожалуй, что так; а я его все-таки в казамате выдержу, – сказал городничий.
– Хорошо, – подтвердил Петр Михайлыч, – суди меня бог; а я ему не прощу; сам буду писать к губернатору; он поймет чувства отца. Обидь, оскорби он меня, я бы только посмеялся: но он тронул честь моей дочери – никогда я ему этого не прощу! – прибавил старик, ударив себя в грудь.
Исправник пришел с испуганным лицом. Мы отчасти его уж знаем, и я только прибавлю, что это был смирнейший человек в мире, страшный трус по службе и еще больше того боявшийся своей жены. Ему рассказали, в чем дело.
– Скажите, пожалуйста! – проговорил он, еще более испугавшись.
– Мы сейчас с вами рапорт напишем на него губернатору, – сказал городничий.
– Напишем-с, – отвечал исправник, – как бы только и нам чего не было!
Калинович объяснил, что им никаким образом ничего не может быть, а что, напротив, если они скроют, в таком случае будут отвечать.
– Конечно, будем, – согласился и с этим исправник.
– Непременно, – подтвердил Калинович и тотчас написал своей рукой, прямо набело, рапорт губернатору в возможно резких выражениях, к которому городничий и исправник подписались.
Медиокритский чрез дощаную перегородку подслушал весь разговор и, видя, что дело его принимает очень дурной оборот, бросился к исправнику, когда тот выходил.
– Николай Егорыч, что ж вы меня выдали? Я служил, служил вам… Если уж я так должен терпеть, так я лучше готов прощения у них просить.
Исправник воротился. Медиокритский вошел за ним.
– Прощения хочет просить, – проговорил исправник.
– Ваше высокоблагородие… – отнесся Медиокритский сначала к городничему и стал просить о помиловании.
– Нет, нет-с! – отвечал тот.
– Петр Михайлыч! – обратился он с той же просьбой к Годневу. – Не погубите навеки молодого человека. Царь небесный заплатит вам за вашу доброту.
Проговоря эти слова, Медиокритский стал пред Петром Михайлычем на колени. Старик отвернулся.
– Ваше высокородие, окажите милосердие, – молил он, переползая на коленях к городничему.
Тот начал щипать усы.
– Простите его, господа! – сказал исправник, и, вероятно, старики сдались бы, но вмешался Калинович.
– Великодушие, Петр Михайлыч, тут, кажется, неуместно, – сказал он, – а вам тем более, как начальнику города, нельзя скрывать такие поступки, – прибавил он городничему.
– Вы хотели, сударь, оскорбить дочь мою – не прощу я вам этого! – произнес Петр Михайлыч и пошел.
– И я тоже не прощу!.. От казамата освобождаю, а этого не прощу, – присовокупил градоначальник и заковылял вслед за Петром Михайлычем.
Нужно ли говорить, какая туча сплетен разразилась после того над головой моей бедной Настеньки! Уездные барыни, из которых некоторые весьма секретно и благоразумно вели куры с своими лакеями, а другие с дьячками и семинаристами, – барыни эти, будто бы нравственно оскорбленные, защекотали как сороки, и между всеми ними, конечно, выдавалась исправница, которая с каким-то остервенением начала ездить по всему городу и рассказывать, что Медиокритский имел право это сделать, потому что пользовался большим вниманием этой госпожи Годневой, и что потом она сама своими глазами видела, как эта безнравственная девчонка сидела, обнявшись с молодым смотрителем, у окна. Приказничиха, с своей стороны, тоже кое-что порассказала. Она очень многим по секрету сообщила, что Настенька приходила к Калиновичу одна-одинехонька, сидела у него на кровати, и чем они там занимались – почти сомнения никакого нет.
– Как это нынешние девушки нисколько себя не берегут, отцы мои родные! Если уж не бога, так мирского бы стыда побоялись! – восклицала она, пожимая плечами.
Ко всем этим слухам Медиокритский вдруг, по распоряжению губернатора, был исключен из службы. Все чиновничье общество еще более заступилось за него, инстинктивно понимая, что он им родной, плоть от плоти ихней, а Годневы и Калинович далеко от них ушли.
IX
Между тем наступил уже великий пост, в продолжение которого многое изменилось в образе жизни у Годневых: еще в так называемое прощальное воскресенье, на масленице, все у них в доме ходили и прощались друг перед другом. В чистый понедельник Петр Михайлыч, сходив очень рано в баню, надевал обыкновенно самое старое свое платье, бриться начал гораздо реже и переставал читать романы и журналы, а занимался более чтением ученых сочинений и проповедей. На первой неделе у них, по заведенному порядку, начали говеть: ходили, разумеется, за каждую службу, ели постное, и то больше сухоедением. Петр Михайлыч даже чай пил не с сахаром, а с медом, и в четверг перед последним ефимоном[29], чопорно одетый в серый демикотоновый сюртук и старомодную с брыжами манишку, он сидел в своем кабинете и ожидал благовеста. Палагея Евграфовна умывалась и причесывалась, чтоб идти в церковь. Настенька помещалась с Калиновичем в гостиной и раскладывала гранпасьянс. Она в этот год отказалась от говенья. На двор прошел почтальон. Петр Михайлыч увидел его первый.