Рассказы • Девяностые годы - Генри Лоусон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Джо ухмыльнулся.
— Вот было бы здорово. Верно, Джо? Тогда б и никакой проблемы пола не было.
«Отель Пропащих Душ»
Дорога на Хангерфорд. Февраль. Сто тридцать миль тяжелого красноватого песка, окаймленного сухими, пышущими жаром зарослями. Густое облако горячей пыли. Четыре повозки с шерстью проезжают сквозь ворота в пересекающей дорогу сетчатой изгороди, — защите от кроликов. Скрип колес, звон цепей, пощелкивание кнутов и взрывы австралийской ругани. Тюки с шерстью и все остальное покрыто пылью. Воняет дегтем и прелым брезентом. Ободья на колесах раскалены, хоть бифштексы на них жарь. Ярма и цепи такие горячие, что удивительно, как они не прожигают волам шкуры. В облупившихся бочонках, подвешенных на задках повозок, плещется теплая вода. Медленно плетутся волы, — только волы умеют так плестись. Колеса глубоко врезаются в песок, и тюки кренятся то в одну, то в другую сторону. Пройдена половина семнадцатимильного «сухого перегона». В зарослях направо от дороги есть большой водоем с хорошей питьевой водой, но это частный водоем, и его охраняет объездчик. Кругом заросли мульги и редкие, колючие кустарники.
Погонщики делают привал на обед; они кипятят над огнем чай в котелках, а волы понуро стоят в упряжках на слепящем солнцепеке, один или два ложатся, а ведущие подтягиваются под мертвое сухое дерево, воображая, что там есть тень. Погонщики похожи на краснокожих индейцев, в масках из красной пыли, склеенной потом; лишь вокруг глаз, которые они беспрерывно трут из-за слепящей пыли, пота и мух, выделяются белесые круги.
Сухой хворост горит бесцветным пламенем, и над ним поднимается почти невидимый тонкий, голубоватый дым. Раскаленный солнцем воздух дрожит и струится вокруг каждого белого придорожного столба, песчаного пригорка и светлого предмета вдали.
Один из погонщиков снимает сапог и носок, вытряхивает из них полпинты песка и закатывает штанину. Нога его по колено залеплена пылью и потом. Он рассеянно скребет ее ножом, потом забавы ради слюнявит указательный палец, проводит по ноге полосу и пробривает ее, как будто хочет убедиться, что он все еще принадлежит к белой расе.
Мимо, в густом облаке пыли, проезжает хангерфордский дилижанс.
Обоз с шерстью снова ползет по дороге, «как раненая змея, что умирает на заходе солнца», если бы раненая змея, умирающая на заходе солнца, могла в достаточной мере оправиться к утру, чтобы снова ползти вперед, до следующего захода солнца.
Днем навстречу обозу попадается несколько бродяг-сезонников. У них безнадежно унылый вид, и один из погонщиков — тот, что скреб ногу, — угощает их табаком; другие добавляют к этому «по горсточке» чая, муки и сахара.
Солнце заходит, и волы окончательно выбиваются из сил. Погонщики распрягают их и гонят к ближайшему водопою — за пять миль, — предварительно послав разведчика убедиться, что им не грозит встреча с объездчиком, или на худой конец задобрить его. Колодец является собственностью местного скваттера. В сгущающихся сумерках погонщики быстро гонят волов на водопой и обратно, а потом под покровом ночной темноты пускают их на поляну среди придорожных зарослей, где, если внимательно приглядеться, можно увидеть кое-какие признаки травы. И все же погонщикам волов легче жить, чем тем, кто имеет дело с лошадьми, потому что если даже трухлявую мякину здесь продают втридорога, то овес и вовсе ценится на вес золота.
У изгороди мы с Митчеллом свернули с дороги и направились к водоему в зарослях мульги. Там мы вскипятили чай и закусили соленой бараниной и пресными лепешками. Нам не удалось наняться стригальщиками по дороге на Хангерфорд, и теперь мы шли обратно в Берк.
Расположившись под густой мульгой, мы прислонились спинами к стволу, вынули трубки и закурили. Обычно, когда мухи очень уж лютовали на дорогах, нам приходилось все время обмахиваться ветками или перьями диких индеек, отгоняя взбесившихся тварей от глаз; на привалах один из нас размахивал перьями, пока другой разжигал трубку — от дыма они летели прочь. Но в густой тени или в темной хижине мухи не так назойливы. Впрочем, трубка Митчелла могла бы выкурить самого сатану. Это была старинная, обмотанная бечевкой пенковая трубка, и пара затяжек из нее могла бы свалить с ног любого туземца.
Я раз сделал из нее одну затяжку. Мне было что-то не по себе, и я нарочно хотел вызвать рвоту — надо сказать, результат был вполне удовлетворительный.
Перебирая свой потертый бумажник, — просто так, по привычке, — Митчелл наткнулся на рекламный проспект лотереи Таттерсолла.[18] Он-то и дал толчок его фантазии.
— Как ты думаешь, Гарри, что бы я сделал, если бы выиграл большой приз у Таттерсолла или если получил бы наследство в шестьдесят или сто тысяч фунтов, а еще лучше в миллион? — спросил он.
— Ничего особенного, — ответил я. — Вероятно, уехал бы в Сидней или еще куда-нибудь, где попрохладнее, чем здесь.
— Нет, я бы вот что сделал, — сказал Митчелл, не вынимая трубку изо рта. — Я бы построил Приют Бродяги — вот прямо здесь.
— Приют Бродяги?
— Да. Прямо на этом богом забытом месте и назвал бы его «Отель Пропащих Душ», или «Герб Забулдыги», или «Привал на пути к……………», или еще каким-нибудь завлекательным именем. Я бы построил его по проекту, гарантирующему наибольшую прохладу в жарком климате: стены из кирпича, широкие веранды с кирпичными полами, балконы, драночные крыши в староавстралийском стиле. У меня нигде не было бы ни листа гофрированного железа. Я бы устроил старинные створчатые окна с решетчатыми переплетами и плющом вокруг них. Они выглядят прохладнее, уютнее и гораздо романтичнее, чем эти цельные стекла, что поднимаются кверху.
Я бы вырыл открытый бассейн или водоем — с целое озеро, — и стал бы бурить артезианский колодец, и уж, будь уверен, добурился бы до хорошей воды, хотя бы пришлось бурить насквозь до самой Англии. Я бы оросил всю территорию, чтобы на ней росли и фрукты, и овощи, и корм для лошадей, даже если бы мне пришлось для этого возить навоз из Берка. И каждый погонщик мог бы бесплатно до отвала кормить своих волов или лошадей, а каждый бродяга-стригальщик — свою клячу; ну а гуртовщики платили бы, потому что гурты-то принадлежат скваттерам и капиталистам. Погонщикам разрешалось бы оставаться в отеле только на одну ночь. И я бы… нет, цветов я бы не развел, они еще, пожалуй, напомнят какому-нибудь незадачливому новичку, какой-нибудь паршивой овце, о доме, в котором он родился, о матери, чье сердце он разбил, об отце, который с горя раньше времени сошел в могилу, — напомнят ему обо всем этом и доконают его окончательно.
— А старинные окна и плющ? — спросил я.
— Да! — сказал Митчелл. — Я и забыл о них. А впрочем, я все же развел бы кое-какие цветы и немного плюща. Новичок-то ведь, может быть, старается выбиться в люди, а тогда розы и плющ скажут ему, что в конце концов не в такую уж богом забытую дыру он попал, и это поможет укрепить в его душе надежду на лучшее, живущую в сердце каждого бродяги до самой смерти.
Медленно и задумчиво Митчелл попыхивает своей трубкой.
— До самой смерти, — повторяет он и, снова оживившись, добавляет: — А может быть, одну комнату я бы оборудовал как уголок шикарного ресторана, с серебром и салфетками на столах и с настоящим официантом. Заглянет туда какой-нибудь неудачник с университетским образованием и хоть на часок-другой почувствует себя человеком, как прежде. Только, пожалуй, — рассуждает Митчелл, — для полноты впечатления надо еще, чтобы с ним за столиком сидела знакомая дама. Я мог бы обеспечить чернокожую барышню, только в нем, наверное, заговорят расовые предрассудки. А впрочем, все это чепуха!
Погонщикам и сезонникам разрешено будет останавливаться в отеле только на одну ночь. У меня будут действовать ванны и души, но я никого не буду насильно заставлять мыться. Все, кто остановится в отеле, смогут поесть за накрытым скатертью столом, выспаться на простынях и почувствовать себя, как в те времена, когда еще были живы их старенькие мамы или когда они еще не сбежали из дому.
— Кто? Мамы? — спросил я.
— Бывало и так, — ответил Митчелл. — А еще я построил бы хороший прохладный домик на берегу моего озера, подальше от главного здания, чтобы погонщики могли сидеть там после чая, покуривать свои трубочки, болтать о всякой всячине и не заботиться о том, какие они при этом употребляют выражения. А на озере я бы завел лодки, на случай если заявится кто-нибудь из бывших оксфордцев или кембриджцев или какой-нибудь старый матрос — такой посидит немного на веслах и сразу прибавит себе несколько лет жизни. Помнишь того старого моряка, что ведал насосом у государственного водоема? Помнишь, как он содержал машину — чистенькая, блестящая, кругом порядок, как на корабле, — и лачуга-то его была устроена словно корабельная каюта. Ему, наверное, частенько казалось, что он ведет корабль по морю, а не качает посреди выжженных зарослей из дыры в земле грязную воду для голодного скота. А может, ему представлялось, что он дрейфует на своей шхуне.