Стеклянная тетрадь - Андрей Ветер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Книгу. Мою книгу.
— А! Так ты знаком с ними?
— Я знаком… Ты лучше послушай песню. Ты знаешь, я когда написал, что песня Праздника Прощания сказочна, я не представлял, что она такая. Я знал, какая она, но не до конца. Писатель никогда не знает всего до конца, какие–то тонкости остаются за полями. Что–то всегда не договаривается. Я никогда не задумывался над этим. Мне известно всё, что происходит в пределах написанного мной. Но ведь их жизнь никогда не ограничивается страницами моей книги. Они живут шире. Это всё равно как увидеть человека в кабаке и решить, что вся его жизнь перед тобой, пока он сидит на стуле и чешет языком у тебя на глазах. Но ведь ты уходишь, а у него продолжается своя жизнь, которую ты не видишь, даже если он тебе много рассказал о себе.
— Кадола, подожди. Не торопись. Я не пойму, о чём ты говоришь. При чём тут твоя книга? Кто такие руты? Когда ты написал про них книгу?
— Это не имеет отношения к делу, когда… И не про них написал, я их написал, понимаешь, Папа?
— Понимаю. Белая горячка.
— Дурак, — огрызнулся Кадола. — Вникни ты в суть, монах ордена недоверия. Это моя книга ожила!
— Кадола, дорогой, давай–ка лучше поспим. Мне этот сон уже сильно надоел. Сейчас мы заснём, и сон сразу уйдёт, ладно? — Рудик безнадёжно оглянулся на распахнутую дверь, за которой виднелись факелы.
— Папа, послушай внимательно, что я тебе скажу… Это вовсе не так просто, как ты полагаешь. Это никуда не денется, если уснуть. Попроси Бога о помощи. И пусть Он тебе про меня расскажет, может, тогда поверишь…
Кадола прошёлся большими шагами по комнате и вернулся к Рудику.
— Я сам не понимаю кое–чего в себе, Папа. Но это не касается того, что случилось со всеми нами… Или касается? Я никогда не рассказывал никому о моей молодости. Никто из моих нынешних друзей не знает, что в своё время я был наёмником, солдатом фортуны. Но те годы исчезли… Я не отрезал их, но их нет. Однако с ними связана вся моя прошлая жизнь… Дело в том, что когда мне было двадцать лет, я подписал контракт на год и стал участником одной карательной экспедиции в Африке. Только не подумай, что я хочу покаяться. Нет. Мне не стыдно ни за один день моей жизни, даже за самый грязный. Я не считаю, что чёрные дни следует выбрасывать из своей биографии. Наоборот: их следует держать в себе, потому что это твоя жизнь, это ступени, по которым ты поднимался вверх или спускался вниз. Их надо знать. Они ценны, уникальны, потому что они — твои… Так вот, отправился я карателем. Я к тому моменту уже достаточно дерьма наглотался, возненавидел весь свет и был рад не столько заработку (не подумай, что это лёгкие деньги), сколько возможности официально выплеснуть накопившуюся во мне злость на весь мир. Главное было — стрелять, уничтожать, видеть кровь и чужую боль. Для меня не осталось людей, достойных любви. Всякий человек сделался объектом ненависти, хотя в детстве я был другим. Меня тошнило, когда я познал женщину, потому что это показалось гадким… Ну, значит, отправился я стрелять. Джунгли, болота, пороховая вонь — это стало мне таким родным, что я решил было совсем посвятить себя данному ремеслу. Мне на самом деле становилось легче, когда на моих глазах погибали от моих рук люди. Когда я осознал, что малейшее движение моего пальца на спусковом крючке заставляет человеческое тело дрыгаться и лопаться, брызгая кровью, я успокоился. Было то, чего я хотел. Я ненавидел людей, я нашёл способ ублажить собственную ненависть. Мне не хотелось снимать с себя пятнистую униформу. Но я ничего из тех времён не перенёс на бумагу. Пишу о другом. Создаю иной мир… Но однажды моя военная жизнь изменилась… Мы тогда зачищали одно ущелье. Устали за три дня, бродили голодные, грязные, вонючие. Сбились с пути. Партизаны здорово нас покровавили. Из пятнадцати человек нас осталось шестеро. Мы выбрались в долину и наткнулись на деревню. Деревенька так себе, запущенная, стёкла битые, стены кривые, дорога вся в ямах. Мы ввалились туда, как говорится, под барабанный бой. Лупим из всех стволов во все стороны. Стены домов (солома с глиной) в пыль разлетаются. Поросята визжат, женщины орут. Только мы поджигать стали, как пошёл дождь. С тех пор меня преследует дождь… Земля потекла под ногами, стоять не было сил. Вода заполнила деревню по колено. И вдруг тишина. Над головой синее небо и три облачка пасутся, как овечки. Три белых пятнышка на голубом полотне. И под ногами то же самое отражается. Шагнуть стало страшно. Стою и шевельнуться боюсь, кажется, что сделаю шаг и провалюсь в небо. На несколько минут совершенно растерялся. А впереди стоит дом. Не такой, как все хижины, где черномазые живут, а крепкий такой дом (там контора какая–то находилась) из кирпича. Я стою неподвижно. Вокруг гудят мухи, вода капает где–то. А я посреди мира завис, посреди воды и неба, которые уже не отличались друг от друга… Смотрю вниз и вижу собственные глаза под ногами. Моё лицо на меня снизу смотрит. Или сверху вниз… И вдруг слышу, как бежит кто–то. Поднимаю голову и вижу парнишку в цветастой майке. Коричневые ноги и руки мелькают, несётся во всю прыть к тому кирпичному дому, а из–под ног вода хлещет. И бежит он так, что вот–вот в облако наступит своей грязной пяткой. Я поднял автомат и полоснул, вспарывая водную гладь. Африканец упал, ноги его вскинулись и согнулись, как сломанная шоколадка. Я достал для проверки «магазин», а там один патрон остался… Вокруг висит тишина… Куда все мои подевались? То ли притаились, то ли положили их всех… В тишине слышится громкий скрип, открывается в том доме дверь, куда парнишка–негритос спешил. Появляется человек. Белый человек. В руках держит винтовку. Откуда там белый, да еще вооружённый? Я ему кричу, чтобы он бросил своё ружьишко, а он неторопливо поднимает и целит в меня. Я ту же вскидываю автомат и беру идиота на прицел. Успеваю разглядеть, что он в светлой одежде, пиджачок, рубашечка, галстук. Даже лицо увидел его, хорошее лицо, аккуратное… Я ему прямо в лицо и пустил пулю, последнюю мою пулю. И тут что–то произошло. Я увидел, как он дернулся, взмахнул руками, схватился за голову. И мне стало больно. Он не стрелял, я точно знаю, что он не успел выстрелить, но мне стало больно в голове, будто моя пуля попала в меня. Может, он передал мне свои чувства? Я упал, у меня пошла кровь… И я умер… вернее, потерял сознание… Разумеется, мои парни подобрали меня, доволокли до нашей базы. Но в памяти моей осталось, кроме того человека, и другая фигура — моя собственная. Я видел себя со стороны глазами того, которого я убил… Я вскидываю автомат и стреляю… И умираю… После того случая я оставил службу… Что–то сильно изменилось во мне. В меня будто кто–то память свою вживил. Нужно было девать куда–то эту память. И я начал излагать её на бумагу. Так и появился писатель по имени Кадола.
Рудик внимательно смотрел на приятеля.
— Ты не сочинил это?
— Нет, Папа, но я сочинил всё остальное. И этот мир, где мы сейчас находимся, написан мною. Я знаю о нём всё.
— Ребятушки, — простонал Павел и поднял голову. — Мне, похоже, кто–то в задницу вставил палку, и она проникла в самые мозги. Да ещё расковыряла там дырку, через которую всё утекло, и теперь я ничего не помню.
— То есть ты теперь не чёрный квадрат?
— Какой квадрат?… Я треугольник без углов, мужики. Голова моя превратилась в резиновую грушу, по которой лупят кулаками. — Павел упёрся руками в шершавый подоконник и высунул голову наружу. — Что у вас тут за карнавал? Ох, как голову ломит, парни… Вот бы в такой момент чудо произошло. Сошла бы с курчавого облака чудненькая стройненькая фея с оливковыми глазами, притронулась бы к моей голове волшебной палочкой и сняла бы всю боль… Парни, а что такое происходит? Концерт, что ли, какой? Танцы, факелы. Почему–то мне кажется, что я уже где–то видел это вчера. Вон и голые какие–то ходят. А вот в куртках крутятся. Ой, а девицы–то какие фигуристые! Тут обязательно должна быть выпивка…
— Тебе и без того плохо.
— Да, мне плохо. Только, судя по вашим лицам, дело не во мне, — Павел с трудом поднял брови и изобразил на помятом лице неудовольствие, — дело, как я понимаю, не во мне. Я ничего не совершил, стёкол не бил, драк не учинял…
— А губа у тебя разбита…
— Это вы меня мутузили, мистер Шпенглер, я помню вашу рожу в тот момент. Откуда у писателей столько силы? А что вы так смотрите? Не то умных из себя строите, не то идиотов… Ой, вы посморите–ка скорее в окно! Какая женщина там стоит. А волосы! Смола, а не волосы. Мне бы сейчас бутылочку шампанского, так я подкатил бы к ней. Только мордашка у неё не весёлая. Что ж ты потупилась в смущении? Так, что ли, поэты говорят?
— Паш, — приблизился к нему Кадола и положил ему руку на плечо. Прикосновение таило в себе нечто такое, что заставило Павла замолчать. Он настороженно обернулся. Странно ощущалась рука. Кадола то ли кивнул, то ли отрицательно покачал головой. И голос его показался Павлу на удивление неожиданным, почти незнакомым, словно проскальзывало в его интонациях скрытое счастливое потрясение. — Паш, утихомирь немного свой пыл. Сейчас у тебя голова либо перестанет болеть, либо вовсе отвалится. Послушай меня. И ты, Папа, тоже послушай… Кому–то легче, кому–то труднее, один уже трезвый, другой еще нет… Человек верит в невероятное, если он слышит о нем от кого–то, если воспринимает это в качестве небылицы. Реальность, если она невероятна, сводит человека с ума, доказывая, что на деле он ни во что не верил. Увидеть, как на твоих глазах кто–то взлетает без всяких крыльев, можно, но это труднее, чем поверить в такое же во время сна… Мы попали в другой мир. Вы по пьяному делу согласились в него прийти, кричали, посуду били, что верите мне, и вера ваша материализовалась. Вы там, где никто не был никогда. Вы, два осла, никогда не принимали меня всерьёз. Я был вашим приятелем, но вы не думали о том, что я пишу. Для вас любое моё сочинение оставалось простым словоблудием. Теперь же вы попались. Вы во мне. Я вас проглотил в тот самый момент, когда вы согласились, на долю секунды согласились… И это произошло. Так случается, когда человек со смехом, без всякого серьёзного намерения, заявляет, что отдаст душу дьяволу, а тот пользуется таким моментом и захватывает душу.