Заговор обезьян - Тина Шамрай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А в заключении редкие разрешённые звонки приходилось делать при свидетелях. А как же! Зэк не мог перебрать и секунды в разговоре. Нет, у ребят в колонии были телефоны, и при обысках они прятали аппараты в разнообразные места, а бывало, что и в глубины своего тела. Одного такого рискового лагерные контролёры, матерясь, заставили вытащить из себя мобильник, а потом изувечили: отбили и гениталии, и почки, а в место захоронки собирались загнать бутылку. Парень тогда откупился, а то бы так побитого и бросили в карцер. Но что для заключённого карцер и побои, когда в любое время можно связаться с волей! Однажды и ему кто-то предложил: «Да что вы переживаете, у меня трубка есть, звоните, куда надо. Нет? Что, брезгуете? Так я мобилу не туда прячу. У меня другое место есть…»
Он так и не понял тогда, провоцировал ли его парень или всё было от чистого сердца. Но и от чистого он бы не принял! Лишний карцер ему был ни к чему. Хотя в карцере было хорошо, как может быть хорошо такому индивидуалисту, как он. И одиночная камера для него не наказание — благо. Был бы только минимум: форточка, лампа и книги! Но это по зоновским меркам недопустимая блажь.
Когда подобие постели было готово, пришлось сооружать защиту и от кровожадных тварей, и от холода. Холод! Он, фиолетовый и резкий, уже спустился сверху, завис над головой и только ждал момента ужалить. Попробуем отбиться! На джинсы чуть выше колен надо натянуть спортивные брюки, лишнее подвернуть — вот ноги и спрятаны, теперь пусть попробуют достать! На свитер надеть куртку, голову обмотать футболкой, снаружи оставить только очки. А если на руки натянуть носки и засунуть их в карман, то будет и вовсе хорошо.
Будет просто замечательно, если он продержится ночь. Осталось только лечь на жесткую землю и от усталости провалиться в сон. Но валиться было некуда — сон пропал. Ну, и ладно, а то приснится чёрт знает что. Нет, в самом деле, что за видение ему было прошлой ночью? И подсознание, надо же, какой режиссёр! Но зачем ему показали ребёнка-калеку? — гадал он.
И, перевернувшись на спину, открыл глаза. Над головой не было ничего лишнего, только луна и звёзды. Он и не помнит, когда в последний раз вот так смотрел на ночное небо, отсюда, с земли, оно казалось таким далеким — не допрыгнешь, не доскачешь, не докричишься. Он начал, было, пересчитывать рассыпанные бисером звёздочки, но быстро бросил, собрался подбодрить себя стихами, но всё как отрезало.
Да и много ли он знает наизусть? Какие-то строфы, вбитые школой, что-то из Высоцкого, несколько гариков — их так было удобно при случае ввернуть и снять напряжение в трудном разговоре. Не знает он и молитв. И за это незнание когда-то было неловко перед священником. Он попросил о встрече с батюшкой в первые дни в колонии. Хотел исповедоваться? Нет, хотя у него, как у каждого, почти у каждого, были грехи. Но тогда он был в таком смятении… Тюрьма, суд, карантин в колонии, и вот он в бараке, его теперь стыдливо называют сектором. Но, как ни называй пространство на пятьдесят-восемьдесят коек, где проход меньше метра — это всё равно барак и ничего больше. На первой же перекличке, когда стоял в тесном тёмно-синем ряду неприкаянных, он и понял всю степень своего одиночества. Наверное, и тот самый первый, кто сформулировал заповедь зоны: умри ты сегодня, а я — завтра, был таким же одиноким, впрочем, как и все в том сумеречном мире. В это ряду он и почувствовал страх перед тем, что ему предстоит: годы и годы жизни на дне…
И не зоны он боялся — самого себя. Боялся сломаться, рухнуть на колени, запросить пощады. Потому-то остро захотелось утешения от человека внешнего, непричастного. Ведь колонии даже с адвокатами он мог говорить только через решётку и под наблюдением. А священнику разрешали поговорить с глазу на глаз… Да хотелось утешения, но, признаться, был и другой мотив. Как-то совсем далекий от религии приятель, построив дом, решил освятить и дом, и сад, и пруд, и лебедей в пруду. Это показалось забавным, и он переспросил: «И лебедей? Но зачем тебе это?» Приятель насмешку не принял и ответил серьёзно: «При моей фамилии у соседей могут появиться вопросы. Зато теперь они будут знать, каких культурных традиций я придерживаюсь». Он что, тоже хотел оградить себя от темы еврейства? Да, было и это.
А священник тогда спросил, знает ли он молитвы, и он признался: нет, ни одной. «Это ничего, ничего. Начните с самой короткой: „Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, будь милостив к нам“. Повторяйте её, она дойдёт, она поможет, обязательно поможет…» И он повторял. Повторял! Но каждый раз это было мучительно неловко, и самому себе казалось неискренним. Было в этом обращении к богу что-то корыстное: вот только сейчас, когда петух клюнул в темечко, тут и понадобилась духовная поддержка. Но только ни утешения, ни благости не получилось, вскоре священника лишили сана, лишили из-за сочувствия к нему, заключённому. И где был боженька, когда совершенно постороннего человека закладывали в чёртову мясорубку? Святый Боже, будь милостив к нам…
Какая милость! Прошло больше суток с тех пор, как неизвестные бросили его рядом с погибшими Чутреевым и этим вторым… Фоминым. Что они с ними сделали? Ведь никаких следов насилия, не было ни капли крови. Их что, душили? Отравили? И вот теперь никак не получалось вспомнить что-нибудь значительное о Чугрееве. Тот в обращении с ним так и не нашёл верного тона: то говорил свысока, то заискивал. Однажды Чугреев подошёл к нему и зачем-то ухватил за руку, и не успел он отшатнуться, как тут же мелькнула вспышка фотоаппарата. Это ещё один безликий офицер, а они все там на одно лицо, бывший тогда в кабинете, снял их рядом. Наверное, на снимке так и получилось: начальник оперативной части, тогда ещё майор Чугреев тянет заключённого за рукав, а тот упирается, боится чего-то там… Господи, какая всё ерунда!
Ерундой были и все те ужесточения режима, которыми досаждал начальник абвера, как называли оперчасть зэки. Канарис из Чугреева был никакой, на многоходовую комбинацию способен не был, доставал мелкими уколами. И, возможно, это шло не от чугреевской злой натуры — всё по чужому приказу. Сказал же как-то хозяин колонии Навроцкий: «Вы на нас зла не держите, не мы вас сажали, мы только охраняем». Вот и доохранялись! Болваны!
Нет, нет, он должен признать, стерегли его рьяно! Те, кто засадил его в клетку, не хотели ничего непредвиденного, нежелательного, несанкционированного. Потому и держали под неусыпным наблюдением то личного охранника, то камер слежения. И, может статься, правитель пробавлялся картинками его подневольной жизни, разглядывая под микроскопом: ну, что? ещё не спекся? И когда придёт время, когда поймут, что от него не осталось ничего, кроме оболочки, тогда короткий палец и нажмёт кнопку. Сам нажмёт. Никому не доверит. Вот и нажал, и послал людей в эти степи. Что, агентов власти для внесудебных расправ? Такие группы, ему рассказывали, действовали на Кавказе. Почему только на Кавказе, разве мало было странных убийств в Москве? Тогда почему не убили? Но сколько раз не задавай себе этот вопрос, ответа он не знает…
Только и остается, что ждать дрёмы как избавления от неотступных мыслей, от бесконечного, сводившего с ума зззззууууу… Он и ждал, и всё крутился на холодной земле, теряя остатки дневного тепла. Но в воздухе висела такая безнадежность, что, казалось, именно поэтому воздух сгустился и стало таким холодным, что заходилось сердце и немело тело. А тут ещё стало нестерпимо чесаться у правого глаза. Пришлось сорвать очки и ошупать взбухший бугорок. Эх, сейчас бы самый дешёвый одеколон, дешёвый даже лучше. Но любая жидкость, где была хоть капля спирта, в колонии запрещена, а потому у зэка по определению не могло быть не то что «Аква ди Парма», но простого «Тройного» одеколона.
И на кого досадовать больше: на холод, на мошкару, на обстоятельства? Устав ворочаться, он притих, а потом замер, прислушиваясь: нервничал не только он, беспокоились и другие. Рядом кто-то тяжело и тоскливо вздыхал, что-то беспрерывно шуршало и потрескивало. Теперь он только и будет делать, что прислушиваться, присматриваться и вздрагивать. Вздрагивать! И как пружиной подбросило: а вдруг змея? Была у него в детстве одна история.
В пионерском лагере они тогда жили в деревянном финском домике: на втором этаже были комнаты девчонок, на первом этаже с верандой обитали мальчишки. И между ними шла война за койку на веранде, там стояло всего четыре. Пионеры с детства учатся занимать лучшие места, он тоже старался. И попал-таки на веранду. Но однажды ночью, когда все уже засыпали после гогота, анекдотов и разных историй, выдуманных или вычитанных, он почувствовал, как под одеялом по его ноге что-то ползет, ещё не понимая, что делает, он сдавил рукой это что-то и закричал. Он до сих пор помнит этот свой крик, отчаянный и брезгливый. Все разом вскочили с коек, а он продолжал сжимать руками нечто мокрое, склизкое, отвратительное. Когда включили свет, оказалось, в руке была раздавленная голова змеи. Нет, это поначалу показалось, что змея, на самом деле это был безобидный ужик.