Сцены из минской жизни (сборник) - Александр Станюта
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Где он теперь?
Где Кухарев Илья Ильич, наш деликатный классный комиссар, руководитель?
А где Ляпёшкин, белорусский наш язык и литература? Поэт, знаток «Новай Зямлi” Якуба Коласа… «За печкай шворацца каты…» Ну почему нам так это понравилось? А потому, что все кончается на У, как мы когда-то говорили на выпускных экзаменах, в 10-м классе Д мужской 4-й минской школы на улице Красноармейской.
Где теперь эта школа, где?
Невероятно, нивириятно, как говорит один знакомый, но эта наша школа стоит себе на том же самом месте, на той же Красноармейской. Место все то же, а вот время, время…
В тот май, такой уже далекий, будто выдуманный, 20-го числа светило солнце и стаял снег, выпавший накануне. Зеленые ветви деревьев в сквере у театра лежали на аллеях, у фонтана Мальчик с Лебедем. Ветви эти, сучья, выпустив новую листву, не выдержали снежного навала, обломились, как будто в городе пронесся ураган.
Быть может, мы сдавали в этот день письменную алгебру сатрапу и джазисту Зелику Голоду. И, слава богу, пронесло.
А может быть, был устный, русская литература и язык Князя Болконского, Русака по-нашему. Если так, то в билете был «Герой нашего времени» и образ Грушницкого, этого психопата.
Как бы там ни было, а со школой было покончено.
Тогда пошли мы в Оперный театр, там, наконец, нам вручали аттестаты.
И надо было подниматься из бархатного красного зрительного зала на сцену, получать, благодарить, спускаться с трубочкой своих нищенских оценок в руке. А разве так нелепо, жалко, здесь, на этой сцене, выглядел Александр Вертинский перед нами с Сашей той зимой? А разве сами мы тогда друг перед другом были жалкими, нелепыми?
Все в жизни надо делать вовремя. А мы, выпускники, поднимались на эту просторную сцену в огромном театре уже с большим опозданием. Потому что и в 9-м, и в 10-м классе мы, школьники, были уже взрослые и делали уже кое-что, как дядьки.
Мы уже знали все, когда сворачивали трубочкой свои елетроечные аттестаты зрелости. Нам было по 17–18 лет, а некоторым и 19. А почему? А потому, что в Минске мы поздно пошли в школу. Мы те, кто выжил в оккупации, мы ждали, когда освободят Минск, мы ждали, когда будут школы, когда нас поведут туда родители.
И мы дождались. Все остальное, школьные отметки, наше поведение, уже не имело для нас значения. Единственное, что никогда не ждало, не задерживалось, это наш возраст и взросление, наша жизнь внутренняя и вокруг, перед глазами.
Мы были огольцами, выигравшими свою жизнь в слепую лотерею под бомбежками. И мы жадно хотели куда больше, чем могли, чем разрешалось. Нас, как магнитом, прежде всего притягивали соблазн, порок, запрет. И мы бросались в эту заводь с головой, с разбегу, мы давали нырца в тихую воду, где черти водятся.
Барахтались там, кто как мог. Кто выплывал в конце концов, на четвереньках лез, карабкался на берег. А кто шел прямиком ко дну.
…И происходит много-много всего, самого разного, непонятно для чего бросившегося в глаза, неизвестно для чего пойманного на слух, отмеченного краем глаза и, будто с трамплина прыгнул, смело выдуманного.
И где же, где черта, которая проведена между явным, взаправдашним и привидевшимся, нафантазированным? Черту эту никто не проводил. А почему? А потому, что и не нужно.
Не нужно знать, не нужно понимать, это уже не алгебра, не сталинская конституция и не история СССР, уже не школа. Не нужно помнить, когда ты это видел и видел ли на самом деле… Ну что поделаешь, если таким уже ты уродился и никогда, сколько помнишь себя, не мог ясно отличить действительное от воображаемого, оправдываясь безответным вопросом: а зачем? Потому что все, что видишь, слышишь, даже с закрытыми глазами, с заткнутыми ушами, все это живет, все это живое, оно движется, говорит, шумит и пахнет. Все, буквально все.
И это весеннее солнечное воскресенье, после двенадцати часов, в апреле, после глухой и бесконечной зимы, день, видный и слышный особенно отчетливо на главном, самом что ни на есть центральном перекрестке проспекта Сталина, или уже Ленина, с Комсомольской.
Воздух такой, что слегка кружится голова, будто уже успел хватить в магазине «Вина» на проспекте полный до краев тонкий стакан золотистого шампанского с колючими искорками, успел уже и закурить, взяв из заботливо протянутой кем-то коробочки «Шипки» маленькую белую шпалу без фильтра под тонкой папиросной бумагой.
А потом уже сидишь у кого-то из знакомых над центральным книжным. Окно приоткрыто. Солнце стоит над гастрономом с башенкой-часами, над синим циферблатом, желтыми стрелками. И вот он, бой этих часов. И вот он, заливистый свисток милиционера-регулировщика на перекрестке, в сером брезентовом плаще до пят и с капюшоном, откинутым за плечи, с бело-черным жезлом в вытянутой руке. И получается, что это приглашение на перекресток для длинного черного такси, для ЗиМа с белыми шашечками по бокам. А рядом с водителем – мы видим, узнаем – сидит Сергей Забелла, с длинной папиросой в зубах, он уже под сильной мухой или, как говорят поляки, под газом…
«…Я пад газэм, ты пад газэм, можа кедысь инным разам…»
А воздух пахнет сразу всеми на свете веснами, всем, что когда-нибудь с тобою будет, и всем, что уже было.
…Все, что было, все, что ныло,Все давным-давно уплыло,Утолились лаской губы и натешилась душа,Все, что пело, все, что млело,Все давным-давно истлело…
– А вот и нет! – кричит Алик Глебов, сын известного скульптора, прямо в раскрытый ящик новой радиолы «Минск». – Нет, уважаемый товарищ Петр Константинович Лещенко, еще не истлело и не утолились! Не натешились!..
XXIV…Уже не в школе и еще не в университете. В общем, нигде. Но лето! Но ведь уже кончается июнь! Скоро эти экзамены: поступишь или нет?
Пока же придуманный и тайно практикуется велосипедный цирк. Не дай бог, увидит отец, а про маму и подумать страшно.
Как же это делается? Очень просто.
Съезжаешь по проспекту вниз, стоишь на тротуаре, перекинув ногу через раму своего послушного коня, сделанного на минском мотовелозаводе. В метрах десяти троллейбусная остановка. Напротив цирк. Отец на репетиции или во дворе там, колдует над свои харлеем, американским мотоциклом, ветераном войны. Мама вся в телефонных междугородних переговорах: скоро на гастроли.
Главное, не попасться им на глаза.
Троллейбус захлопнул свою заднюю дверь. Трогаешь с места своего железного коня. Вперед, чуть сзади и правее. Вот-вот пересечем асфальт улицы Янки Купалы. Троллейбус включил скорость, теперь длинный подъем на площадь, тягун, как по-колымски говорит лыжница Саша.
Включаешься и ты. Равняешься с задней дверцей синего троллейбуса. Она как бы утоплена тут внутрь, есть выступ. Вот за него и хватаешься левой рукой, а правая – мертвой хваткой на правом рожке руля.
Все остальное делает троллейбус. Он ноет электромотором и несется вверх, а твоя левая рука уже как часть его, троллейбуса, пальцы железные, держатся за дверной выступ, велосипед под тобой бежит наверх, педали забыты.
Вот миновали, справа и позади оставили серое здание штаба авиации. Вот уже, высоко над головой, балюстрады профсоюзного дворца. А вот и площадь.
Тут отцепляешься, прощаешься с удивленными лицами в троллейбусных окнах, и тогда плавный вираж вправо, едешь победителем по брусчатке площади и кружишь круг почета вокруг огороженной досками глубокой, огромной ямы, просто бездны, для фундамента памятника Сталину; он, правда, еще жив, но уже памятник. А яма такая громадная, бездонная… «Здесь будет город заложен», учили в школе пушкинского «Медного Всадника».
Зимой катаемся здесь на коньках. Бабушка идет и говорит:
– Ты ж только не ввалися в эту яму!
– Так не для нас она.
– А для кого ж? Для Сталина? Ну, все равно.
Памятник появляется, а когда, никто не помнит. Сперва ставят красноватый постамент, метров шесть высотой. Головы задирают, чтобы увидеть на нем окантовку белорусским орнаментом.
Когда привозят туловище и саму голову, когда все это водружают и как, опять никто не видит. Ночью? Могли увидеть из окон домов, что выходят на площадь. Но, видно, спят сладким сном.
Зато все видят шикарный финиш минского этапа многодневной велогонки Москва – Брест – Москва. Один гонщик тащит свою машину на плече, сам в нее впрягся, она сломалась еще на Круглой площади. От цирка вверх бедняга уже не бежит, идет. Жалко смотреть. Ему не помог бы и троллейбус, если б он знал этот фокус. Он финиширует с поломанным велосипедом на плече, под высоченным, поднебесным Сталиным.
Над головами у толпы, где-то на уровне третьего этажа высятся ботинки учителя народов. Но вверх никто не смотрит. У победителей подгибаются ноги от усталости. Под Сталиным им вручают большущие желтые ящики, радиоприемники «Беларусь». Стоит и стол для президиума. Он застлан красным сукном. Масса букетов. А над всем этим в маршальской шинели и без фуражки стоит невозмутимый Сталин.