Сцены из минской жизни (сборник) - Александр Станюта
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тедя Березкин улетит-таки к своим теткам в Филадельфию.
Алик Кузнецов, живущий сразу и на Энгельса, и на Карла Маркса, в угловом доме, утонет в Комсомольском озере, здесь, в Минске.
Люс Энгельгардт, наш Геман, ютящийся в трущобе, в катухе, в страшненьком шанхае между улицами Энгельса и Ленина, внизу их, улетит в Америку со своей Бэллой из Нелкиного красного дома. Сын Гемана станет дипломатом и будет представлять американские дела где-то в юго-восточной Азии. А Люс появится однажды в Минске, по дороге к сыну; Володя Малухо из Белэнерго, его давний сосед, выпьет с ним уже только по пятьдесят граммов, и старый седой Геман, как сто лет назад, заговорит о своей язве.
Исчезнут в реке времени, канут куда-то Сондер, Лёня, Алик Иванов, Олег, и Коля Лазарев и его Нелла.
Сондера, с его длиннющим ногтем-саблей на мизинце, перестанут вдруг видеть во дворе, в сценах вечных драм с маткой, перестанут встречать и в танцзале Дома офицеров, тогда и станет понятно, что его дело плохо.
Олег Красовский и Лёня Баруха исчезнут непонятно как и неизвестно когда; их сереньких кепочек, московочек с коротенькими резиновыми козырьками, мы больше не увидим.
Алик Иванов не будет больше ругаться с каждым из нас, задыхаясь от табачного дыма и запутываясь в хитроумной вязи своих ругательств; он переедет в какой-то дальний район Минска.
А Коля Лазарев после службы в армии штопором начнет уходить в бутылочное горлышко, все глубже, глубже… Его Нелла будет уже женой волейбольного тренера, южного красавца.
Нелину подругу, маленькую Лару, время от времени можно будет видеть на центральных Минских улицах, возле ГУМа.
А Миша Порох станет постоянным дачным жителем, будет проживать-поживать вдали от бывшей нашей Африки на Энгельса и от своего родного радиозавода, куда пришел сразу после школы. К Мише, в его дачную резиденцию, будут приезжать сын из Торонто, Канада, и внучка из Вашингтона, США.
«Все, все пройдет и вьюгой заметет», как пел когда-то нам с Сашей в Оперном театре Александр Вертинский. Потому что все всегда проходит.
Да, все пройдет, развеется как дым.
XVIIIТак наскучаешься, так натоскуешься без Александры, без колымчанки, магаданки и мадамки, поддразнивает Коля, так навоображаешься всего, что смотришь, смотришь это, будто кино, знакомое, но всякий раз и новое. Тогда какая разница, все это было или еще будет, а может быть, и нет.
В Ждановичах, на берегу тихой и узкой Свислочи, на траве мы расстилаем взятую ею из дома какую-то холстину или скатерть, или капу с кровати, или что-то еще, только она и знает, что; это наш стол и лежбище после купания, наша постель, наш ковер-самолет.
Мы выставляем все, что тащили из дачного поезда: хозяйственные сумки с вермутом и лимонадом, с конфетами, конечно, «Морским камнем». Пировать, так пировать!
Но вот что странно. Солнце как будто есть, и в тоже время его нет. Может быть, даже пасмурно. Люди как будто тоже есть сейчас в этих Ждановичах, а в то же время как бы никого и нет. Все как-то странно, не всегда приятно, но не поймешь, в чем дело. И так не хочется, чтобы она заметила, спросила, так неохота признаваться в этом самому себе, а никуда, видно, не денешься. Какая-то тревога, что ли, что-то такое в воздухе, в сером дневном свете, в зеленых зарослях и в легком ветре, что-то такое, что не веселит, не радует, мешает.
И раз за разом видишь, не забыть никак, как Саша и Алина впрыгивают вечером в троллейбус номер пять, и уезжают по Свердлова улице, через трамвайные рельсы, куда-то в темень. Но куда, к кому? К тому, кто ждет, иначе б не спешили. Вот тот троллейбус все дальше и дальше в слабом оранжевом свете уличных фонарей, он удаляется в вечернюю полутьму, показывает свой желтоватый выпуклый зад, как кукиш, «Москва – Воронеж, хрен догонишь»…
А вот сейчас она выходит из воды, холодная, пахнет рекой, дрожит, опять нет солнца, ей нехорошо, скорее снять с нее мокрый купальник и завернуть ее, высокую, с красивой кожей, розоватой на животе, и с золотым руном внизу, всю ее завернуть в тонкое старое одеяло, которое видел как-то дома у нее, под вешалкой.
– Неважно тебе?
– Да.
– Выпила много.
– Да.
– Лежи, согрейся.
– Да.
– Дрожишь вся.
– Да. Не отпускай.
– Держу.
– Крепче. Можешь крепче?
Затихла, вся расслабилась, потяжелела, больше не напрягается. Хоть бы задремала. Солнца все нет и нет. Ветер утих, скрылся за соснами, убрался в близкую лощину за холмом. Пахнет нагретой речной зеленью, аиром, камышом, белыми лилиями на воде. Все дышит, как живое.
– Дождик пойдет. Я полежу еще так у тебя.
Нос у нее холодный, губы теплые.
Осенью на футбол вместе пошли. Уже летали белые мухи. Все было нипочем, все хорошо. Было тепло и даже жарко после того буфета в «Республике», в гостинице «Беларусь» напротив касс «Динамо».
– Ты здесь все знаешь. Мог бы с закрытыми глазами.
– Мог бы.
Мало кто знает, это для проживающих в гостинице, когда войдешь, справа газеты продают, а потом три ступеньки, но не к лифту, а снова вправо. Тут полутемный коридор и прямо в ресторан. А слева дверь, толкнешь – и как в волшебном царстве, тишь и благодать. Шампанское, коньяк, ликеры, водка, черная и красная икра. А вина! Токай венгерский, массандровские, крымские мадера, херес, портвейн и кокур, алиготе и «Черный камень» из Алушты, «Абрау-Дюрсо», грузинская хванчкара, болгарские «Варна», «Златы пяски». Нет, всего не перечислить.
Два столика и стулья. Сверкает самовар. Сосиски варятся.
– Ой, какое место!
– Такое, Саша. Взять тебе коньяк?
– Возьми себе. Я, может, пригублю.
– Не любишь?
Она мнется.
– А что любишь?
– С тобой везде бывать.
– А почему?
– Не знаю. Может, ты фокусник.
– Я – нет. Это родители к таким делам близкие.
– Не поняла.
– В цирке работают.
Немая сцена. Рот приоткрыт, серые пушистые глаза распахнуты.
– Серьезно?
– Серьезно только клоун всех смешит.
– Ну, правда.
– «Людамонты На Семи Ветрах». Видела эту афишу?
– Да! Живая пирамида акробатов, на мотоцикле с флагами летят.
– Отец их возит. Он еще и «Мотогонки По Вертикальной Стене».
– А мама?
– Главный администратор, замдиректора.
– Кабищера?
– А ты фамилию откуда знаешь?
– У него сын, к Алине приходил, Вовка Кабищер. Ну, так о маме продолжай.
– Перед войной с трапеции сорвалась. Оба заслуженные артисты БССР.
Она молчит минуту. Потом как бы себе самой:
– Так я и чувствовала. Что-то такое.
– Что?
– Давай за твоих маму с папой… У тебя только коньяк?
– Да.
Она смущенно улыбается:
– Возьми тогда мне кагора, он сладкий. А ты будешь его со мной? Тогда бутылку.
Стаканы тонкие, без всяких ободков, вина в них больше, чем в граненых, так всегда кажется, вот в чем фокус.
Ее длинные пальцы с короткими ногтями обхватывают гладкий стакан, налитый до краев.
– Какое красное, – она чуть улыбается, как бы о чем-то думая. – Как кровь. Люблю такие вот стаканы.
– Почему такие?
– Как будто держишь само вино в руке… Без всякого стекла.
Пауза.
Она пьет долгими, неспешными глотками. В стакане остается меньше половины.
– А папа твой что пьет?
– Он только водку.
– А мама?
– Только сладкое вино.
– Кагор? Как я сейчас?
– Как ты.
– А почему кагор церковное вино? Так его называют, слышала.
– Тут долго объяснять. Христос и его кровь, церковное причастие…
Пауза.
– Ты на кого похож? На папу?
– Нет. Он сильный. Руки во какие!
– Он цирковой силач?
– Гимнастом был. Силовым. Раньше он с мамой выступал вверху, под куполом.
– Ну, а потом?
– Когда упала, без нее уже не поднимался. Тоже вниз ушел.
– Как она только жива осталась?
– Собрали. Года полтора в больницах.
– Господи!..
– Он, когда выпьет, все себя винит.
– За что?
– Что разрешил без лонжи.
– Без чего?
– Без лонжи. Тросик такой стальной, страховочный. Из публики почти не видный.
– Да-а?..
– Еще винит себя, что, мол, не так подал команду, не так послал ей ту проклятую трапецию. Ну, в общем, наворачивает на себя.
– Я не смогла бы даже глянуть вверх после такого.
Пауза.
Она опять берет стакан и улыбается:
– Тебе хорошо со мной сейчас?
– Да.
– И мне.
В реве, в давильне на трибунах мы чудом втискиваемся на одно из наших двух мест. Пахнет дождем и сыростью от ее мокрого зонта. Снизу от поля долетает холодноватый резкий запах травы. Пахнет папиросным дымом, он фиолетовыми тенями слоится в сыром воздухе. От Саши пахнет духами «Ландыш» и вином.
Динамовцы приперли «Нефтяник» из Баку к воротам, белому мячу уже некуда деваться, как только в сетку. Но тут судья в черной рубашке и трусах останавливает игру. От свиста закладывает уши. И, повернувшись к Саше, видишь: соединив колечком пальцы, указательный с большим, она пронзительно, долго свистит, не помнит и не видит ничего, кроме обиженно стоящего на поле в гуле яростных трибун маленького черного человечка.