Верховья - Валентин Арсеньевич Николаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда-то, очень давно, человек приглядывался по весне к соснам и определял по ним погоду: дожди и засухи, лесные пожары, урожай шишек и ягод, густоту зверя и птицы... По весне он как бы советовался с соснами, как ему жить дальше. Всю долгую зиму он ждал их пробуждения, и когда деревья просыпались, так и говорил — «со сна».
Сосны любили человеческое племя. Среди деревьев они были самыми многочисленными жителями Земли и потому считали себя ближе всех к человеку. Но человек все дальше уходил от лесов. И это обижало сосны.
И все же сосне иногда казалось, что люди когда-нибудь, далеко в будущем, возвратятся к лесу, и она не переставала надеяться, что, может быть, теперь, с третьего человека, которого она должна была встретить этой весной, начнется наконец их взаимное понимание.
Дед Мишки Антон, еще молодым, не стал рубить сосну и не велел другим, когда валили лес для постройки барака. Тогда сосне было уже за семьдесят, но она все равно была неказистая: кривая стволом, с толстыми сучьями, нависающими шатром. Антон всегда садился под ней обедать или просто отдыхать.
С тех пор все считали и говорили «Антонова сосна». И никто не трогал ее ни зимой, ни летом. И отец Мишки тоже знал эту сосну, и ему всегда на весновке говаривали: «Вон ваша сосна... Всех вас переживет». К, тому времени Антон уже умер, постарела и сосна.
Думал ли отец Мишки, что сосна его переживет, неизвестно, но, верно, никак не думал, что самого его зашибет тоже сосной. Это случилось всего в трех верстах от поляны, и Княжев мог бы точно показать Мишке место, но он этого не делал. И не велел другим, даже разговор заводить об этом заказал. Но в том, что погиб отец, была виновата не сосна (она была уже мертвая), а сами люди: не надо было спиливать сразу два дерева рядом.
Сосна знала, что Мишка теперь ненавидит лес. Но она знала, что он и любит его. Любит так, как мало кто любит из бригады. И это ее радовало: может быть, он теперь начнет прислушиваться к соснам... Может, о чем-то догадается?
День ото дня ждала она встречи с ним.
Но день этот еще не настал.
Напуганные затором, весновщики связали несколько прочных кобылок и теперь с утра уплывали на них в разливы. Там вылавливали в кустах разнесенные бревна, связывали их в цепочки и ставили вдоль русла, ограждая кусты.
Несколько человек постоянно дежурило на кривулях, другие вернулись на штабеля.
Воды было мало, и работа теперь шла будничная, неинтересная. Стоял холод, хоть уши у шапки разгибай. Северный ветер, притихший было перед зарей, вновь набирал силу. От этого сырой лес наполнялся протяжным шумом, наводящим тоску и одиночество. Сосны недовольно сбрасывали с себя липкий холодный снег, сушили свои тяжелые лапы и будто чего ждали. Вода в реке стала черная, неприветливая. Сейчас, как никогда, чувствовался ее сквозной холод. Мишка стоял на своем кривуле, куда его поставил поутру Луков, по колено в воде, в разогнутых до пахов сапогах и изредка грел в карманах красные, озябшие руки. Теперь он опять вспоминал о шесте Сорокина и о том, что у него руки сейчас не зябнут и что поторопился он надсмеяться над ним.
«Старики — они не дураки, надо за ними следить...» — подумал Мишка.
Одному было хорошо и работать и думать. И Мишка, разворачивая на ходу бревна, вспоминал мать, как она там одна кормит скотину, ездит с санками за соломой. «Чай, уж ждет со дня на день...» Мишке опять представилась теплая своя изба и топящаяся печка ввечеру. «Возле дома, наверное, уже вытаяла луговина, по ней бегают прилетевшие скворцы, и ветер тихо шевелит сухие былинки возле их крапленых голов...» Опять захотелось домой... Ему начинало казаться, что больше на весновке не найдет он ничего нового, что все уже испытал, все понял. Как старик, подумал он о себе безо всякого чувства и интереса: «Все уже видел: деревню, город, весновку... Чего еще?»
Он чувствовал, что рождалось в душе холодное безразличие ко всему. Прежнее душевное одиночество вернулось и здесь, в лесах. Он боялся в этом себе сознаться, боялся, что это навсегда, а если навсегда — тогда и жить дальше не стоит. Весновка была единственным неиспытанным путем, по которому он хотел выбраться на торную дорогу жизни. И вот она оборачивалась чем-то будничным, как и все в этом мире. Казалось, не осталось ничего интересного в жизни, все было обман... «Все хорошо, пока не подойдешь к этому вплотную».
День заканчивался так же, как и начался, — в каком-то тяжелом раздумье лесов и неба. К вечеру влажно потеплело, снег раскис, с сосен закапало, все стало мокрым: лицо, руки, фуфайка, штаны.
И вечерней зари не было. У Настасьи, красота которой была единственной тайной отрадой Мишки, болела голова. И Настасья жаловалась мужикам, как бы оправдываясь за свою сегодняшнюю невеселость.
Мишка, сидя за столом, вяло жевал и, глядя в окошечко на поляну, думал: «Который уж день мы здесь?..» Старался подсчитать и не смог, запутался.
Рано поужинали, рано легли спать.
А над темной крышей барака нескончаемо ползли низкие тучи, и древние тугие ветры текли и текли куда-то. Они шли сплошным упругим потоком, влажно овевая темные стены барака, вытаявшие пни и косматую черную гриву одинокой сосны.
В эту ночь Мишка спал неспокойно, бредово: то видел себя дома с матерью и отцом, то снова в городском техникуме, то в старой деревне... Наверное, потому, что мать в эту ночь не спала вовсе: как легла с вечера на печь, раздумалась, так и провздыхала до рассвета.
А может быть, напористый мокрый ветер прилетел с Шилекши на взгорье Веселого Мыса,