Шпион в доме любви. Дельта Венеры - Анаис Нин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто-нибудь, удержите меня… удержите меня, а не то я не перестану мчаться от одной любви к другой, рассеивая себя, разрывая себя… Удержите меня единственной…
Выглянув из окна на рассвете, прижавшись грудью к подоконнику, она все еще надеялась увидеть то, чем не смогла обладать. Она смотрела на имеющие свой конец ночи и прохожего с резкой изменчивостью путника, который никогда не достигает предела, как обычные люди достигают конечного пункта на исходе каждого дня, соглашаясь на паузы, пустыни и небеса, которые она не признавала.
Сабина чувствовала себя потерянной.
Дикий компас, колебаниям которого она всегда подчинялась, указывающий смятение чувств и побуждение вместо направления, неожиданно сломался, так что теперь она даже не знала о смене отливов и приливов, равно как и о рассеивании.
Она чувствовала себя потерянной. Рассеивание стало слишком огромным, слишком обширным. Стрела боли пронзила смутный рисунок. Сабина всегда двигалась так быстро, что вся боль улетучивалась, как через сито, оставляя после себя печаль, больше похожую на горе ребенка, которое быстро забывается и на смену которому тотчас же приходит новое увлечение. Она никогда прежде не знала пауз.
Ее накидка, которая была больше, чем просто накидка, которая была парусом, теми чувствами, которые она подставляла четырем ветрам, чтобы те охватили их и наполнили движением, лежала в покое.
Ее платье находилось в покое.
Словно ветер не мог ее поймать, надуть и привести в движение.
Оказаться в покое для Сабины было все равно что умереть.
Беспокойство вошло в ее тело и отказалось пройти насквозь. Серебристые поры ее сита против печалей, дарованного ей при рождении, засорились. Теперь неотвратимая боль засела в ней.
Она потерялась где-то на границе между своими выдумками, историями, фантазиями и настоящей Сабиной. Границы стерлись, следы пропали; она вступила в первозданный хаос, и не в хаос, который нес ее, как в галопе романтических всадников из опер и легенд, но который неожиданно обнаружил сценическую бутафорию-лошадку из папье-маше.
Она потеряла свои паруса, свою накидку, своего коня, свои семимильные сапоги — причем все это в одночасье. Она оказалась на мели в полумраке зимнего вечера.
Потом словно вся энергия, все тепло впервые проникли внутрь, убивая внешнее тело, затуманивая взор, притупляя слух, обкладывая нёбо и язык, замедляя движения тела, она испытала страшный холод и затрепетала, как листва, впервые ощутив, что увядшие листья ее существа отделяются от тела.
Войдя в ночной клуб Мамбо, она заметила на стенах новые картины и на какое-то мгновение вообразила, что вновь находится в Париже, семь лет назад, когда впервые встретила на Монпарнасе Джея.
Она моментально узнала его живописные полотна.
Сейчас это выглядело так же, как на парижских выставках, все методы научного расщепления атома применялись к телу и эмоциям. Его фигуры взрывались и складывались во фрагменты, как рассыпанные головоломки, каждый кусочек отлетал достаточно далеко, чтобы создать впечатление непоправимости, и недостаточно далеко, чтобы окончательно потерять связь. Призвав на помощь воображение, можно было воссоздать человеческую фигуру полностью из этих фрагментов, удерживаемых от окончательной аннигиляции в космосе невидимым напряжением. При одном усилии центростремительного сжатия их все еще можно было сплавить в форму женского тела.
Картины Джея не претерпели изменений, изменению подверглась Сабина, которая впервые поняла, что именно они означают. В это мгновение она увидела на стене свой точный портрет, какой она чувствовала себя изнутри.
Писал ли он Сабину, или что-то случилось с ними со всеми, как то происходит в химии, в науке? Они открыли все едкие кислоты, все дезинтеграции, всю алхимию разложения.
Однако когда художник показывал, что происходит внутри тела и эмоций человека, его морили голодом или допускали до работы над витринами магазина на Пятой Авеню, где опыт Пари Ля Нюи позволял демонстрировать шляпки, туфли, сумочки и корсажи парящими в воздухе и ожидающими того, чтобы их соединили на одной законченной женщине.
Она стояла перед картинами и видела теперь каждую мельчайшую деталь своих поступков, которые всегда считала незначительными, потихоньку крошившими и разъедавшими ее личность. Маленькое действие, поцелуй, подаренный на вечеринке юноше, воспользовавшемуся своей похожестью на утерянного Джона, рука, отданная в такси мужчине не потому, что она хотела его, но потому что он захотел другую женщину и Сабина не смогла вынести, чтобы ее рука лежала невостребованной у нее на коленях: это было все равно что публичное оскорбление, брошенное ее силе как соблазнительницы. Похвальное слово о картине, которая ей не нравилась, произнесенное исключительно из опасения, что художник скажет:
— Ох, Сабина… Сабина не разбирается в живописи.
Все эти мелкие проявления неискренности просочились как невидимые кислотные ручейки и вызвали глубинный ущерб, эрозия разорвала Сабину на кусочки, и они полетели, кружась, как разобщенные осколки сталкивающихся планет, в другие сферы, еще не настолько сильные, чтобы лететь в пространстве, подобно птицам, недостаточно органичные, чтобы стать новыми жизнями, чтобы вращаться на собственном стержне.
Живопись Джея была танцем фрагментов в ритме обломков. Заключала она в себе и портрет теперешней Сабины.
И все ее поиски огня для сплавления этих фрагментов воедино, попытки в горне радости сплавить эти фрагменты в одну цельную любовь, в одну цельную женщину провалились!
Отвернувшись от картин, она увидела Джея, сидевшего за одним из столов. При этом лицо его более, чем когда бы то ни было, походило на лицо Лао-цзы[16]. Его наполовину лысая голова окаймлялась теперь морозно-белыми волосами, полузакрытые, узкие глазки смеялись.
Кто-то, стоявший между Сабиной и Джеем, наклонился и лестно отозвался о его витринах на Пятой Авеню. Джей весело рассмеялся и ответил:
— У меня достаточно сил, чтобы ошеломить их, а пока они оглушены современным искусством, рекламодатели могут заниматься своей ядовитой работой.
Он знаком пригласил Сабину присесть рядом с ним.
— Ты рассматривала мой ядерный реактор, в котором мужчины и женщины бомбардируются, и таким образом находится мистический источник живущей в них мощи, новый источник силы.
Он говорил с ней так, словно не было всех этих лет, отделявших их от той последней встречи в парижском кафе. Он все время вел одну и ту же беседу, начатую неизвестно когда, быть может, в Бруклине, где он родился, везде и всюду, пока он не добрался до страны кафе, где нашел свою публику, так что теперь мог рисовать и говорить постоянно, одной долгой цепью рассуждений.
— Так ты обрел свою власть, свою новую силу? — спросила Сабина. — Я вот нет.
— Я тоже нет, — отозвался Джей с притворным раскаянием в голосе. — Я только что вернулся домой. Из-за войны. Нас просто попросили: все, кого не могли отобрать для дела, были для Франции только лишними ртами. Консульство отрядило к нам посланника: «Всем бесполезным покинуть Париж». В один день все художники дезертировали, словно пришла чума. Я никогда раньше не думал, что художники занимают столько места! Мы, международные художники, оказывались перед лицом либо голода, либо концентрационных лагерей. Сабина, ты помнишь Ханса? Его хотели отправить обратно в Германию. Не лучшее подобие Поля Кли, это правда, но он заслуживал лучшей участи. А Сюзанну отослали домой в Испанию, у нее не было документов, ее мужа-венгра с полиомиелитом засадили в лагерь. Помнишь угол Монпарнаса и Распая, где мы все часами желали друг другу спокойной ночи? Из-за отключений электроэнергии у тебя не было времени попрощаться, ты могла потеряться сразу же по выходу из кафе, могла исчезнуть в черной ночи. Невинность улетучилась из всех наших поступков. Наше обычное состояние возмущения стало серьезным политическим преступлением. Плавучий дом Джуны забрали под перевозки угля. Подвергнуться изменению могло все, кроме художников. Как изменить тех, кто расстраивает прошлый и настоящий порядок, хронических раскольников, и так лишенных права на настоящее, умственных, эмоциональных метателей атомной бомбы, пытающихся сгенерировать новые силы и новый порядок мысли из постоянных переворотов?
Он смотрел на Сабину, и глаза его словно говорили, что она не изменилась, что для него она по-прежнему является символом этой лихорадки, неугомонности, переворотов и анархии в жизни, чему он аплодировал еще семь лет назад в Париже.
В это мгновение рядом с Джеем сел новый персонаж.
— Познакомься с Холодным Резаком, Сабина. Холодный Резак — наш лучший друг здесь. Когда люди подвергаются трансплантации, это в точности похоже на то, что происходит с растениями: сначала наблюдается увядание, усыхание; некоторые от этого умирают. Мы все находимся в критической стадии, страдая от перемены почвы. Холодный Резак работает в морге. Его постоянное фамильярное отношение к самоубийствам и ужасающие их описания удерживают нас от совершения таковых. Он говорит на шестнадцати языках и таким образом является единственным, кто может общаться со всеми художниками, по крайней мере, до наступления сумерек. Позже он бывает до крайности пьян, и тогда у него получается говорить только на эсперанто алкоголиков, на языке, сплошь построенном на заикании от геологических пластов наших животных прародителей.