Конец января в Карфагене - Георгий Осипов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь есть всё: атавистический страх перед призрачным, потаённым могуществом и сплочённостью одной из «нетитульных» наций и, одновременно, глубокое презрение к неспособности автохтонов адекватно проявить себя; глубочайший сарказм по отношению к тем, кто, покинув «черту оседлости», так и не смог преодолеть её границы внутри; не вызывающе афишируемое, но, тем не менее, явное, преклонение перед лучшими образцами западного мэйнстрима 40–60 годов в любой точке соприкосновения, будь то музыка, литература или кинематограф; упоённое вникание в некоторые из особенных шедевров советской эпохи, абсолютно освобождённое от назойливых реминисценций ангажированных критиков, принадлежащих той или иной волне «оттепели» или «зажима»; пристальный взгляд натуралиста, прикованный к реалиям Восточной Европы, откуда он вытаскивает редчайшие экземпляры воплощённой гениальности…
Мы надеемся, что впечатлительную публику не испугают внезапные и всепоглощающие приступы авторской мизантропии и «человеконенавистничества», ведь подчас, втайне, автор испытывает глубочайший респект именно к тому, против чего направлены его гневные инвективы, поскольку трудно найти иной способ сокрыть свои преференции и отгородиться от толп идолопоклонников и ханжей. Разоблачительный пафос иных комментаторов, усматривающих в гневных дефинициях Осипова проявления расизма и острой зависти, в большинстве случаев неуместен: им не приходит в голову, что «шум и ярость» автора имеют общее происхождение с истоками одноимённого эпоса уже упомянутого выше классика заокеанской литературы…
С другой стороны, нелепы поползновения иных политических активистов превратить харизму совокупных воззрений Георгия в программные постулаты, как непосредственное руководство к действию, но этот анализ уже выходит за рамки настоящей статьи… Что же касается «сакральной» топографии Запорожья, то несколько упоминаний о знаменитом «балконе, с которого выступал сам Адольф…» не должны приводить в неистовый раж охранителей всякого толка — ведь детские игры «в фашистов» и партизан теперь кажутся лёгкой прогулкой по сравнению с беспределом жестоких компьютерных игрищ и битв, ныне заполонивших виртуальное пространство.
Впрочем, в тех рассказах, действие которых захватывает уже 90-е годы, автор, всё же, явно злоупотребляет позой «лишнего человека», отодвинутого на задний план человеческой пеной, фонтанирующей под «ветрами перемен»… Здесь можно во многом его упрекнуть, но мы не станем этого делать: ведь наша задача — не разрушающий сущность анализ и не сенсационное разоблачение… Нам интереснее целостное понимание личности, вброшенной в вихрь тектонических сдвигов истории. Тогда покажется более естественной «ретро-мания», пронизывающая эту прозу, как бы, внезапно, проснувшаяся ностальгия по затонувшему советскому «Титанику», когда всё становится вывернутым наизнанку: постылое и угрюмое прошлое превращается в навсегда утраченный paradise…
Как бы читатель ни сопереживал пассеистскому трансу автора и «изменённому» состоянию сознания, диктующему непередаваемый аромат этих текстов, каким бы самозабвенным, захлёбывающимся бормотанием ни казался ему порой нарратив действующих лиц, подслушанный через невесть какую машину времени, — от него не ускользнут краткие, мгновенные проблески освежающей и метафоричной самоиронии. В какой-то момент писатель уже готов подвергнуть сомнению аристократическую безапелляционность своих дефиниций и хозяйским окриком приструнить героев; он, словно, приглашает особо отчаянных переубедить его, сверкая в их сторону завлекающей ухмылкой, подобной оскалу Винсента Прайса. Так, в апогее погребального ритуала, профессиональный плакальщик, сотрясаясь от неудержимых, вполне искренних, рыданий, и заслонив лицо руками, внезапно бросает сквозь пальцы холодный, оценивающий взгляд, фиксируя важнейшие нюансы происходящего напротив, а главное, достаточно ли спиртного способно вместить поминальное застолье…
Мы высоко ценим подобную утончённость — она доказывает, что, казалось бы, произвольно притянутые определения «дендизм», «обособленность», — как нельзя лучше отражают суть авторского подхода к теме, а злопыхателям и лицемерам пожелаем и дальше копошиться с «провинциализмом» и «закомплексованностью».
Практически, во всех рассказах сборника слышны отголоски собственных конспирологических расследований Георгия, его попытки нащупать невидимый скелет реальности, силовые линии нитей, дёргающих персонажей, как марионеток, и центр, откуда они исходят. Его герои бестолково суетятся на внешней поверхности огромной сферы непознанного, но некоторые из них трезво сознают, что истоки истинного понимания сути вещей лежат вне пределов обыденного. Обострённое чутьё некоего измерения, назовём его «чреватостью», «асимметрией мира», становится главной мотивацией их поступков.
Те, кто внимательно следит за остальными публикациями автора, хорошо знакомы с одной из основных его идей, когда речь идёт, например, о генезисе течений в музыке и кино. Чересчур громкий успех того или иного артиста, либо музыканта, — становится подозрителен, здесь можно усмотреть глубоко запрятанную интригу: могущественные силы задвигают в непроницаемую тень безвестности подлинные таланты. Нам не придёт в голову здесь анализировать психологические корни такой тенденции восприятия, важно другое — и герои повествования, и читатель, в равной степени становятся обогащены знанием о массе забытых, но, и в самом деле, гениальных имён актёров, режиссёров и музыкантов, в какой точке пространства или времени они бы ни находились…
Здесь, как ни странно, автор становится просветителем и, простите за банальность, миссионером. Из-под его пера мерно струится затейливая фактура прошлой жизни, от которой у нас защемит сердце, а на глаза — навернутся слёзы… Миссия заключается в специфической фокусировке взгляда: эта «просветлённая», промытая особой слезой, оптика соберёт из разрозненных осколков не столько vision, сколько sound, со страниц сборника польётся мерный басовый ритм, «улучшенная» народными умельцами акустика советских колонок вполне выдержит его без резонансных искажений; треск радио-глушилок смущённо стихнет точно перед исполнением песни «Soul of my suit» (а ведь надо успеть ещё позвонить другу и предупредить его!), дрожащие пальцы, всё ещё «пахнущие ладаном» ветреной подруги, попытаются заправить в пустую бобину шныряющий хвостик магнитофонной ленты…
Мы завидуем читателю, впервые открывающему этот сборник. Обнажая ланцетом интуиции суть иносказаний, недомолвок и завуалированных намёков, пробираясь без страховочного троса по сюжетным лабиринтам, угадывая под масками и личинами героев щемящую подлинность реальных персонажей и без смущения стряхивая жемчуг выступивших слёз, снимая оболочку за оболочкой поверхностные слои множества смыслов вплоть до их самых сокровенных покровов, он наверняка сумеет обнаружить в сердцевине отнюдь не скелет, кишащий скорпионами и сколопендрами, не колодец, не маятник, а трепещущий, хрупкий организм, имя которому уже дано, и это — «бабочка поэтиного сердца» (с), а то, что на её пушистом загривке порой мы видим мёртвую голову, — что же, разве кто-то обещал, что может быть иначе?
Максим Викторов, 2011 год, Внутренняя Хортица, полночь.
Сборник рассказов
НАДГРОБИЕ
Почему-то я ни разу не видел, чтобы кто-то выходил на этот балкон. Выпуклый, с затейливой оградой, он по виду еще старше двухэтажного здания, чей зеленый, в грязных ссадинах фасад дырявит допотопная арка, слишком узкая, чтобы сквозь нее мог проехать современный грузовик.
А напротив, между сквериком и угловым магазином, давно пропал аптечный киоск. В нем, прямо за стеклом, как сигареты, продавались противозачаточные средства по цене телефонного звонка, и еще какие-то таблетки, якобы моча от них становилась фиолетовой, или совсем черной.
— Ты не вспомнил, как они назывались, те таблетки?
— Не. Не помню. А шо, были такие таблетки?
— Что ты! Мода сезона! Все с ума посходили. Сожрут упаковку, и потом бегают на перемене смотреть, какой цвет у мочи. Даже учителя специально уговаривали этого не делать.
— Какой цвет? Какой счет… чорна выграе, червона програе.
— Секи, какой-то человек идет сюда. Этот точно должен проливать черную мочу. Я его где-то видел.
— Блядь, это — Шиш. Вовин брат. Встреча определенно нежелательная.
Мы восседали на перилах «Овощного». Спокойные, неновые. Постаревшие — это я сообразил, не узнав Шиша (маленького, похожего на обезьянку клавишника) в долговязом дядьке-дистрофике, с торчащими из «шведки» шарнирными руками. Он начинал барабанщиком еще в школе. Когда Навоз только осваивал гитару. И в пьяном виде однажды забрел в какой-то овраг… Впрочем, гости были только рады, что ансамбль больше не играет.