Викинг - Эфраим Севела
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Опасения Альгиса оказались напрасными. Будущий сосед по купе, вручив ему билет, с нескрываемым огорчением сказал, что сам он едет другим поездом и поэтому лишается возможности ближе познакомиться с известным поэтом, которого он лишь читал, но живым видит впервые, и второй такой случай представится неизвестно когда. Альгис, стараясь скрыть чувство облегчения, какое испытывал от этих слов, долго, пожалуй, слишком долго благодарил его, говорил какие-то незначащие слова и, подхватив чемодан и саквояж, пошел из билетного зала.
Все складывалось как нельзя лучше. С минуты на минуту Рита должна была появиться в ресторане вокзала, времени у них еще оставалось уйма, и Альгис вошел в ресторан в самом наилучшем расположении духа.
В добротном костюме и теплом свитере под пиджаком, из нагрудного кармана которого скромно, но элегантно высовывался уголок носового платка в тон свитеру, он производил впечатление одновременно и мужественного и интеллигентного человека. Светлые, словно выгоревшие на солнце, волосы, серые с голубизной глаза, поздний крымский загар на резко очерченном сухом лице с заметным твердым подбородком («Вот такими я представляю себе древних викингов,» — говорила Рита, целуя его), высокий и стройный, сохранивший спортивный склад фигуры, несмотря на то, что ему уже стукнуло сорок, и он, пока еще незаметно, но начинал полнеть, Альгис сразу был оценен официантом, безошибочно угадывающим настоящего клиента.
Хоть ресторан и был переполнен, Альгис получил отдельный столик в углу, и интимное, с подмигиванием, обещание официанта никого из чужих к нему не подсаживать и готовность без промедления явиться за заказом, когда придет дама. А дамы не было. Взгляд Альгиса блуждал по залу: возможно, Рита пришла раньше его и ждет за одним из столиков. Время, о котором они условились, уже прошло. Рита, очевидно, задержалась в пути — такси в такой час не так легко поймать.
Альгис машинально полистал карточку меню и решил ждать, благо, спешить ему уже было некуда. Рассматривать соседей за чужими столиками оказалось занятием неинтересным, и он устремил взгляд к потолку с аляповатыми, из гипса, выступами по краям. Его внимание привлекли серые круглые наросты возле выступов — ласточкины гнезда. Это было неожиданным открытием. Здесь, в шумном зале вокзального ресторана, в пару и острых запахах, изолированные от внешнего мира, слепили гнезда ласточки и, забыв о временах года, преспокойно зимовали в московской стуже. Ласточки перелетали из одного конца зала в другой, но не стремительно, молнией, как это делали их собратья там, под открытым небом, а тяжело, медленно и, казалось, как бы вразвалку, потому что они разжирели от обильной пищи, подбираемой на столах. Они стали какими-то неуклюжими — опасность здесь не подстерегала, никакой ястреб сюда не заберется. И извечный инстинкт, ведший их стайками осенью на юг, в жаркие страны, а весной — обратно, к своим гнездам, со временем, должно быть, атрофировался. Здесь было покойно и сытно.
Потолок ресторана был расписан пейзажами, вделанными, как в медальоны, в круглые алебастровые рамки. Пейзажи изображали густую тайгу, степь с колосящимися нивами, горы со снегами на вершинах и тропические пальмы.
Пересекая под потолком зал, ласточки в сокращенном и очень удобном варианте видели все те места, над которыми проносились их собратья: и леса и степи, и горы и джунгли. С той лишь разницей, что им не приходилось мучиться и погибать от истощения на тяжком пути, попадать под грозы и снегопады, под штормы и ураганы, и, оставляя в пути погибших товарищей, неуклонно стремиться к неведомой, но властно зовущей цели, как это проделывали их отцы и деды и будут, возможно, делать их дети и внуки.
Эти нашли свой путь: покойный и удобный. Пейзажи в медальонах утешали душу: многострадальный маршрут, избранный предками, был всегда под рукой, видимый птичьему глазу, и это, должно быть, усыпляло совесть и утешало мыслью, что они в конце концов не отрекались от вековых заветов, делают то же самое, но только умнее своих сородичей — без надрыва и потерь. Правда, они стали не такими быстрыми, жиром затянулось тело, инстинкты притупились. Но это уже на любителя — кому что нравится. Альгис взволнованно размышлял, глядя в потолок на неуклюжих ласточек, показавшихся ему похожими на мохнатых летучих мышей. Вот уж, действительно, жизнь богаче фантазии. Какой сочный художественный образ подбрасывал ему случай. Сколько гражданственной поэтики в этом. Он обязательно напишет стихотворение о ласточках, зимующих в ресторане, о тех, кто ради житейских удобств променял романтику странствий, героику борьбы и смертельной опасности на унылое, но сытое прозябание в четырех стенах.
Сколько таких людей знал на свое веку Альгис, сколько таких окружает его и по сей день. Он напишет стихотворение острое, хлесткое, как бич, полное сдержанного гражданского гнева и боли, и его из-за актуальности опубликуют сразу в газетах, прочитают по радио. О нем, об Альгирдасе Пожере, снова заговорит критика, как о поэте боевом, наступательном, вспомнят его ранние жгучие стихи, какими зачитывались литовские комсомольцы лет двадцать назад, проведут параллель между теми стихами и этим, и обязательно кто-нибудь скажет в рецензии, что «есть еще порох в пороховницах».
Но больше всего Альгису хотелось увидеть реакцию на его стихотворение, которое он уже назвал «Жирные ласточки», старого Ионаса Шимкуса.
Нынешняя поездка в Москву, невзирая на то, что он осуществил здесь все, что замышлял, оставила в душе терпкий осадок горечи, непонятной и беспричинной. Казалось бы, нет никакого повода для тревоги. Двухтомник избранных стихотворений, переведенных на русский язык, принят в печать в крупнейшем московском издательстве. Солидный аванс получен, и цифра со многими нулями значится в аккредитиве, покоящемся у него в кармане. Он умышленно не перевел эти деньги на свой банковский счет, а взял аккредитив, потому что каждый уважающий себя мужчина должен иметь свободную сумму денег, ускользнувшую из-под контроля жены.
Альгиса очень тепло и с почтением принимали в Москве, в Союзе Писателей. Предложили творческую поездку в страны Латинской Америки. Очень дорогую. За счет Союза. Предложили, а не он попросил. А когда он великодушно согласился, сделав вид, что размышляет, как выкроить для этой поездки время, которого у него, конечно, в обрез, руководство Союза выразило свою радость, будто он им сделал большое одолжение. Ну, кто еще из пишущей братии в Литве может похвастать таким положением и таким успехом? Ведь он отлично знает, каких неимоверных усилий стоит другим добиться хотя бы половины того, чем обладает он. Ему же все дается легко, без всякого напряжения. Прочное имя и репутация в литературных кругах, созданные некогда, теперь работают сами на него. Он вступил в ту пору, когда пожинают лавры, и что бы он ни сделал, что бы ни написал, многоголосый хор газетных льстецов будет курить ему почтительный фимиам. А в случае откровенной неудачи вежливо промолчат, сделают вид, что ничего не случилось.
Так от чего же легонько посасывает у него на душе? Сколько ни перебирал в памяти Альгис, не мог вспомнить малейшего обидного случая, проявления неуважения к нему или иронии, ни одного укола его весьма болезненному самолюбию. Его везде принимали радушно, и радушие это выглядело искренним. Многие добивались его дружбы или хотя бы приятельских отношений и делали это безо всякой корысти, а только потому, что Альгис Пожера им импонировал. Не одни лишь женщины, но и мужчины откровенно им любовались, и блеск восхищения видел Альгис во многих глазах, когда его, высокого и стройного, как нестареющего атлета, с белесыми и мягкими, как лен, волосами, представляли в новой компании. Даже его легкий литовский акцент пользовался в Москве успехом, вызывая доброжелательные, а порой и влюбленные улыбки.
Но что-то произошло в Москве, мельком, как бы невзначай, капнувшее ложкой дегтя на его самолюбие, вынудившее сейчас искать тоненькие нити к первопричине неприятного ощущения, уже несколько дней не покидающего его, то вспыхивая, то притухая.
Старый Ионас Шимкус, отец Риты. Да. да. Этот скрюченный, но все еще жилистый паучок, с голой, как яйцо, головой. Московский литовец, говорящий по-литовски с русским акцентом, и при этом крупнейший знаток литовского языка, всех тонкостей многочисленных наречий, бездонный кладезь старинного фольклора, с ясной юношеской памятью и неприятным скрипучим голосом, от которого веет сибирским холодом. Ровно двадцать лет просидел он в лагере на севере, в Сибири, продубился на морозе и усох, но выжил, вернулся в Москву и, как паучок, подвижный, окунулся в жизнь, словно позади ничего страшного не было. Оптимист и работяга, он быстро занял положение одного из ведущих переводчиков поэзии с литовского на русский, и этот двухтомник Альгирдаса Пожеры он перевел и редактировал. Причем стихи, переведенные прежде другими, он перевел заново, придав им свежесть и блеск. Альгис, как в лотерее, выиграл, попав в такие руки, и потому он скоро предстанет перед русскими читателями в самом лучшем виде, какого можно пожелать. В переводе Ионаса Шимкуса даже слабые, не совсем удавшиеся стихи, приобретали новую звонкость, краски, а порой становились неузнаваемыми, сохраняя лишь мысль первоисточника.