Викинг - Эфраим Севела
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уезд первым рапортовал о стопроцентной коллективизации, во всех деревнях созданы колхозы, во-время и на высоком уровне проведен весенний сев. Правда, каждого сеяльщика охранял солдат с автоматом, чтоб не сбежал со страху или не подстрелили его из кустов. Но об этом в рапортах не писалось.
Для начальства наступила пора пожинать плоды своих нелегких трудов. Уезд не только усмирен. Еще одно достижение самого деликатного свойства венчало полный триумф.
В местной гимназии удалось создать танцевальную группу. Да такого высокого класса, как профессионалы. Для них не поскупились, заказали яркие национальные костюмы, клумпы[1] из лучшего дерева, канклес[2] на целый оркестр и послали в Вильнюс на республиканский смотр. Первое место и все призы привезли домой танцоры.
Из других уездов, где люди боялись из дома нос высунуть, ничего не смогли наскрести, а этот уезд продемонстрировал полный расцвет культуры — национальной по форме, социалистической по содержанию. Начальство предвкушало награды: ордена и грамоты. Составлялись списки, и одной из первых, сразу вслед за начальством, записали Генуте Урбонайте — учительницу гимназии, ту, что сотворила чудо, обучила танцоров и довела их до победы. Генуте не была комсомолкой, не лезла в активисты, но сделала такое полезное дело, что сейчас не знали, как ее обласкать. Да еще, и это совсем немаловажно, Генуте Урбонайте была писаной красавицей, какая, если уж встречается в Литве, то нигде подобной не найдешь. Ее портрет в литовском национальном костюме был помещен на обложке столичного журнала, и провели бы тогда в Литве конкурс красоты, ей бесспорно дали бы титул «Мисс Литва».
Начальство — народ немолодой, затурканный делами, связанный партийной дисциплиной и женами да детьми, при виде Генуте молодело, непривычно суетилось и вспоминало, что они тоже мужчины, а век короток и кто знает, что ждет впереди.
На Генуте облизывались, делали осторожные намеки в своих кабинетах, когда оставались с ней с глазу на глаз, сулили золотые горы и первый секретарь комитета партии, и председатель уездного исполкома, и начальник отдела государственной безопасности, и гроза всего уезда — начальник местного МВД.
А она только смеялась в ответ, открывая белые влажные зубы, невинно глядя своими большими серыми глазами, как бы и не понимая намеков, но и оставляя какую-то надежду.
Поэтому, когда у Генуте был день рождения и каждый из них в отдельности получил от нее приглашение прийти, посидеть вечерком, жены всего начальства были извещены мужьями, что предстоит важное заседание и пусть не ждут их до утра.
Жены не дождались своих мужей ни утром, ни днем. Только назавтра были найдены все четверо руководителей уезда в маленькой квартирке гимназической учительницы. Под столом с остывшей едой и недопитыми бокалами лежали четыре трупа, прошитые автоматными очередями. Красавицы Генуте Урбонайте и след простыл.
Это был сильнейший удар литовского подполья и нанесен он был в единственном усмиренном уезде, где советская власть торжествовала полную победу. За потерю бдительности и морально-бытовое разложение убитых похоронили без всяких почестей, и даже их жены в обиде за измену не пришли проводить их в последний путь. В уезд снова ввели войска, патрули перекрыли дороги, началось прочесывание лесов, и он стал таким же, как все остальные уезды в Литве.
Долго не могли напасть на след Генуте Урбонайте Подвел ее портрет на обложке журнала. Кто-то опознал ее на улице и привел солдат в квартирку на каунасской окраине, где она полгода укрывалась. Судить ее привезли в уезд, на место преступления. Военный трибунал на закрытом заседании приговорил Генуте Урбонайте к смертной казни через повешение и постановил экзекуцию провести публично, на площади городка в воскресенье, чтоб все население уезда присутствовало при казни.
Альгис приехал туда в субботу вечером по заданию газеты и не без труда получил разрешение повидать приговоренную.
— Правильно, — сказал майор, кому поручено был провести казнь, — потолкуй с ней. И напишешь отчет. Нам надо знать психологию врага.
Майор был низенького роста, в широких синих галифе, и говорил он будничным скучным голосом:
— Будь осторожен с ней. Стерва опасная. Четыре мужиков уложила. Не шутка.
Старшина с калмыцким, нерусским лицом пришел проводить Альгиса, накинув на плечи шинель. Была середина ноября, и холод по ночам давал о себе знать. Лужи на каменной мостовой стянуло пленкой стрельчатого льда, и он сухо трещал под яловыми сапогами старшины. Альгис брел следом за ним, пересекая наискось булыжник площади.
Городок спал. Здесь в центре, высясь над площадью чернела громада костела с двумя острыми готическими башнями, подсвеченными сзади нечетким, в облаках, контуром луны.
Все казалось неживым и напоминало декорацию к средневековому спектаклю. Это чувство усиливалось от перестука молотков на краю площади. Несколько темных фигур заколачивало гвозди, сидя верхом ни перекладине, положенной на два толстых столба. Другие плотники внизу мастерили из досок ступени к сбитому из таких же досок эшафоту. Людей было не разглядеть, только неясные очертания фигур. А чуть поодаль, сыро потрескивая, горел на камнях костер, и возле него грелся часовой в тулупе с поднятым воротом, напоминая силуэтом монаха с капюшоном. У Альгиса сжалось сердце от мысли, что все это до жути смахивает на картину времен инквизиции. И мрачный массив костела, нависший над булыжной площадью, и темные фигуры на виселице, и дымный костер с монахом в капюшоне. Только портрет Сталина, над входом в уком лукаво улыбавшегося в усы, в красной раме, увитой еловыми ветками, нарушал единство стиля. Приговоренную оставили на ночь неподалеку от места казни, в каменном подвале одноэтажного дома с темными окнами. Подвал был глубокий, и Альгис насчитал двенадцать бетонных ступеней пока они спускались в низкий сводчатый коридор с одной дверью и конце, запертой большим амбарным замком. Старшина сказал что-то часовому в полушубке с автоматом, гремя связкой ключей отпер замок, с режущим скрипом потянул на себя железную сплошную дверь, в которой не было глазка, как обычно в тюрьмах, и молча пропустил Альгиса вперед. Мурашки пробежали него по спине, когда с тем же скрипом дверь закрылась сзади, ударив о железный косяк, и глухо зазвенели ключи в запираемом замке.
Под потолком, тоже сводчатым, с выпирающими ржавыми балками слабо светила электрическая лампочка, забранная в металлическую сетку. В этом неярком свете Альгис увидел ее.
Генуте сидела на дальнем конце длинной деревянной скамьи в наброшенном на плечи платке и зябко поджав под скамью ноги. В подвале было холодно. У Альгиса сразу застыли руки, и он их сунул в карманы пальто. Простудитесь, — сказала она, мельком взглянув на него и зайдясь долгим кашлем. — У меня воспаление легких.
— Э-э-э… — растерянно протянул Альгис. — Вам не дали постели?
Скамья была голая, и больше ничего он в подвале не различил.
Генуте не ответила, Нахохлившись под платком, она сидела упершись подбородком в ладони, а локтями — в колени, подняв на него глаза, большие, неразличимого в полумраке цвета, но то, что они серые, Альгис знал по портрету на обложке журнала.
Альгис представился, смущаясь, испытывая перед ней неловкость. Но ее лицо оживилось, какой-то интерес замерцал в глазах и даже улыбка тронула губы.
— Слава Богу, не следователь. А вас я знаю… Читала. Губы ее иронически шевельнулись, а глаза сузились, пристально разглядывая его.
— Не ожидала, что встречу автора… восходящую звезду… новой литовской поэзии. Садитесь, — показала она глазами на другой конец скамьи, и когда Альгис несмело присел на самом краю, улыбнулась ему, почти дружелюбно. — А вы талантливы, Пожера… Хоть пишете совсем не то. И это подтверждает мою мысль, что наш народ бесконечно талантлив, если он не обделил и таких, как вы… Не обижайтесь. Мы же враги, по разные стороны баррикады. Но вы — талантливый литовец, и я не могу не гордиться этим… потому что умираю за Литву.
Она сказала это просто, без тени жалобы в голосе и смотрела на него без вражды, а даже ласково, как мать на заблудшего сына. Альгис знал, что она моложе его на три года и был подавлен, прибит ее мудрым спокойствием и этой улыбкой, все понимающей и все прощающей. — Не задавайте мне вопросов. Я устала от этого, — с той же сочувственной улыбкой попросила она. — Я буду говорить с вами, как душе вздумается. Пусть это будет моей исповедью. Ведь ксендза отказались прислать. Они в Бога не верят… Будьте вы ксендзом… У вас хорошие глаза… и я рада, что вас Бог послал. Вас надолго ко мне впустили?
— Не знаю. О времени мы не условились.
— Хорошо. Мне будет легче дотянуть до утра… в беседе с человеком, который любит наш язык.