Архив потерянных детей - Валерия Луиселли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ОСНОВОПОЛАГАЮЩИЕ МИФЫ
Наше общее житье-бытье началось с новой, почти пустой квартиры и накрывшей город волны зноя. В наш первый вечер в квартире – той же самой, из которой мы только что уехали, – мы четверо, раздевшись до исподнего, сидели на полу в гостиной, потные и измотанные, пытаясь за неимением посуды удержать на ладонях куски пиццы.
Мы только что закончили распаковывать наши пожитки и кое-какие новые приобретения: штопор, четыре подушки, средство для мытья окон, две небольшие рамки для фотографий, гвозди и молоток. Затем измерили рост детей и сделали первые отметки на стене в прихожей: 33 дюйма и 42 дюйма[2]. Следующим пунктом вбили на кухне два гвоздя и развесили на них открытки, украшавшие наши прежние, отдельные, жилища: на одной – фотопортрет Малкольма Икса[3], сделанный незадолго до его убийства, где он сидит, слегка оперев голову на правую руку, и напряженно смотрит на кого-то или что-то; на второй – Эмилиано Сапата[4] горделиво выпрямился перед объективом в полный рост, в одной руке винтовка, другая сжимает эфес сабли, через плечо шарф, грудь крест-накрест стянута патронной лентой. На защитном стекле открытки с Сапатой сохранился налет въевшейся грязи – или это была жирная копоть? – из моей старой кухни. Обе открытки мы повесили рядом с холодильником. Но и после этих маленьких ухищрений новая квартира выглядела слишком голой, стены слишком белыми, пространство все еще чужим и необжитым.
Мальчик, жуя пиццу, обвел взглядом пустоту гостиной и спросил:
И что теперь?
Девочка, ей тогда было два года, эхом повторила за ним:
Да, что теперь?
Ни я, ни муж не нашлись что ответить, хотя оба, сдается мне, усердно напрягали извилины в поисках ответа, потому что сами чуяли, что этот вопрос витает, разматываясь незримой нитью, в пустоте гостиной.
Так что теперь? – снова вопросил мальчик.
В конце концов я ответила:
А теперь ступайте чистить зубы.
Но мы же еще не распаковали наши зубные щетки, возразил мальчик.
Ну тогда просто прополощите рты водой над раковиной и отправляйтесь спать, сказал муж.
Они вернулись из ванной и дружно заныли, что боятся спать одни в новой спальне. Мы разрешили им только на пока остаться с нами в гостиной и только если пообещают сразу лечь спать. Они заползли в большую пустую коробку и, немного повозившись, чтобы по справедливости разделить картонное пространство, уснули глубоким, крепким сном.
Мы с мужем открыли бутылку вина и покурили в открытое окно. Потом уселись на полу, молча и неподвижно, и принялись наблюдать за нашими спящими в картонной коробке детьми. С того места, где мы сидели, нам был виден лишь клубок из голов и задниц: его влажные от пота волосы и ее спутанные кудряшки; его плоский, как таблетка аспирина, задок и ее округлый, яблочком. Сейчас они напоминали пару супругов, слишком долго проживших бок о бок и слишком быстро вступивших в пору зрелости, успевших устать друг от друга, но все еще чувствующих себя уютно в компании друг друга. Они спали в полном, совершенном уединении, обособленной от мира компанией друг друга. Время от времени мальчик нарушал наше молчание, всхрапывая, как всхрапывают во сне пьяные, а девочкино тело испускало долгие, звучные ветры.
Днем они закатили такой же концерт, пока мы добирались подземкой от супермаркета до нашей новой квартиры, обставленные бесчисленными белыми пластиковыми пакетами, которые были забиты неимоверной величины куриными яйцами, неимоверно розовой ветчиной, органическим миндалем, кукурузным хлебом и маленькими картонками с цельным органическим же молоком – обогащенными ценными микроэлементами, питательными продуктами для нового улучшенного рациона семьи с двумя работающими супругами. Какие-то две-три минуты в вагоне, и детей сморил сон. Их головки мирно покоились на коленях мужа и моих, влажные от пота волосы спутались и источали восхитительно солоноватый дух как от больших, с пылу с жару брецелей[5], купленных с лотка на углу, которыми мы перекусывали после супермаркета. Ангельская кротость спящих детишек плюс наша пока еще цветущая молодость придавала нам картинный вид прелестной, на зависть идеальной семейки. Как вдруг один ангелочек захрапел, второй же принялся громко пускать ветры. Те немногие пассажиры, кто не уткнулся в свои смартфоны, встрепенулись, уставились на девочку, на нас, на мальчика и заулыбались – поди знай, из сочувствия ли нам или из сообщничества с откровенным прилюдным бесстыдством наших деток. Муж как ни в чем не бывало заулыбался в ответ. Я же какие-то секунды прикидывала, как бы отвлечь от нас общее внимание, отзеркалить его: скажем, осуждающе уставиться на старикана, что дрых через несколько мест от нас, или вон на ту девицу в слишком откровенной для бега спортивной экипировке. Разумеется, ничего подобного я не сделала. Просто кивнула, то ли признавая наш конфуз, то ли смиряясь с ним, и растянула губы в вымученной встречной улыбке случайным попутчикам. Похоже, я испытала страх сродни сценическому, какой иногда накатывает во снах, где ты идешь в школу, забыв поддеть нижнее белье; как будто меня внезапно и грубо выставили напоказ кучке незнакомцев, которым случайно приоткрылась щелка в наш еще такой свежеиспеченный семейный мирок.
Зато тем вечером в интимном уединении нашей новой квартиры, когда дети уже спали и раз за разом производили все те чудесные звуки – истинно чудесные, всегда нечаянные и ненарочные, – я смогла наконец сбросить груз смущения и во всей полноте оценить их. Звуки из девочкиной утробы, отскакивая от стенок картонной коробки, усиливались и незримыми волнами гуляли по почти пустой комнате. Вскоре мальчик в забытьи своего глубокого сна расслышал девочкины «разговоры» – или так нам показалось – и откликнулся горловыми сопениями и бурчаниями. Муж особо заострил факт, что перед нами случай употребления одного из языков, составляющих звуковой ландшафт города, притом, надо признать, в идеально закольцованном разговоре.
То рот отвечает на реплики задничной дырочки.
На какой-то момент я подавила позыв расхохотаться и тут заметила, как муж задерживает дыхание и жмурится в попытках не заржать. Мы, надо думать, укурились чуточку сильнее, чем нам представлялось. Тогда я дала себе волю, и мои голосовые связки, ничем больше не сдерживаемые, разразились всхрюками и взвизгами, которые больше пристали поросенку, нежели человеческому существу. Муж внес свою лепту чередой фырков и всхлипов, крылья его носа затрепыхались, лицо собралось в складки, почти скрывшие глаза, а сам он раскачивался туда-сюда, как подбитая пиньята[6]. Воистину, у большинства людей, когда они от души хохочут, вид делается устрашающий. Меня всегда пугали люди, в пароксизме смеха клацающие зубами, как всегда вызывали подозрения те, кто смеется совершенно беззвучно. От родителей мне передался некий генетический, как я думаю, дефект: он проявляется всхрапами и хрюками под занавес каждого приступа смеха – надо полагать, звуки эти настолько исполнены животного начала, что неизменно провоцируют следующий приступ хохота. А затем еще следующий, пока из глаз смеющихся не брызнут слезы и их не охватит стыд.
Я глубоко вздохнула и смахнула со щеки слезинку. Вдруг подумалось, что это в первый раз, когда мы с мужем услышали, как смеется каждый из нас. И не просто смеется, а заходится смехом, каждой клеточкой, не сдерживаясь отдается хохоту чистому, беспримесному, дурацки беспричинному. Пожалуй, не узнаешь человека до конца и по-настоящему, пока не услышишь, как он хохочет. В этом смысле мы с мужем наконец-то пересочинили свои образы в глазах