Мои погоны - Юрий Додолев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— П-прибежал? — сказал Шубин, когда я ворвался к нему. — 3-знал, что прибежишь. П-поздравляю тебя, Саблин! С-сбылась твоя мечта.
— Спасибо! — воскликнул я.
— Н-не просто спасибо, а спасибо, т-товарищ капитан, — поправил меня Шубин. — Ты, С-саблин, военным человеком становишься, п-привыкай к армейской т-терминологии.
Я неумело щелкнул каблуками:
— Спасибо, товарищ капитан!
— С-совсем другое дело, — одобрил Шубин. — Мы т-тебя в з-запасной радиополк отправляем. Р-радистом будешь.
— Радистом?! — Я почувствовал — вытягивается лицо.
— Р-радистом, — подтвердил Шубин. И добавил: — С-специальность— на б-большой! В м-мирной жизни тоже пригодится.
Я хотел в артиллерию или в танковые войска: о флоте после медкомиссии я даже не мечтал. Лишь изредка перед глазами возникал боевой корабль, и я с биноклем на палубе. Сказал Шубину, не скрывая огорчения, что собирался стать артиллеристом или танкистом.
— В артиллерию в-вакансий не было, — возразил капитан. — А в т-танкисты тебе нельзя: длинный больно, — Шубин улыбнулся, — голова т-торчать из люка будет. — Глядя на меня, добавил: — А в-вообще-то в армии рассуждать не п-положено. Г-где прикажут — там и б-будешь служить. Ясно?
— Ясно, — пробормотал я.
Я работал учеником строгальщика на 2-м ГПЗ. Своим товарищам по цеху о повестке не сказал. Почему-то решил: начальник нашего цеха Иван Сидорович Сухов, узнав о повестке, наложит на меня броню, и тогда… Нет, этого я допустить не мог!
Из всех людей, с которыми я общался в то время, Сухов вызывал во мне самую большую неприязнь. Эта неприязнь возникла сразу, как только я очутился с направлением в руке в его кабинете — тесном закутке, отгороженном от цеха фанерными щитами, почерневшими от мазута.
Хилый старичок с нависшими бровями, сидевший за огромным столом, показался мне злым. Прочитав направление, в котором говорилось, что я — строгальщик третьего разряда, Сухов провел рукой по небритой щеке и сказал:
— Пойдешь покуда учеником на ремонтно-восстановительный участок.
— Зачем учеником? — возмутился я. — Здесь же написано — строгальщик третьего разряда.
— Написать все можно, — возразил Сухов. — Ты документ покажи.
Документа, подтверждавшего «третий разряд», у меня не было: свой трудовой путь я начал далеко от Москвы, в Тюмени, когда находился в эвакуации.
— Вот так-то! — сказал Сухов, подняв указательный палец и обнажив розовые десны. — Поработай спервоначала учеником. А разряд мы тебе присвоим, если, конечно, заслужишь этого.
В первый же день я запорол чугунную заготовку. Узнав об этом, Сухов подошел к станку и произнес ехидно:
— Третий разряд, говоришь? Оно и видно!
С той поры он часто останавливался неподалеку от моего станка, подолгу смотрел, как я работаю. Я ощущал на себе его взгляд, нервничал, ошибался. Сухов подходил, брал в руки испорченную деталь, разглядывал ее, что-то бормоча себе под нос.
Во время обеденного перерыва я жаловался на начальника цеха, говорил рабочим, что он — вредный.
— Зря на него взъелся, — возражали ребята. — Иван Сидорович — мужик ничего. На нашем заводе еще до революции вкалывал.
Я слушал ребят вполслуха.
2
Во дворе военкомата на Большой Якиманке семь призывников, одетых в старые телогрейки, поношенные брюки и башмаки с заплатами, ожидали отправки.
— В армию? — спросил я.
— Туда, — отозвался поджарый парнишка с пробивающимися усиками и стрельнул нахальным глазом в Зою Петрину, которая провожала меня.
Зоя жила в нашем доме, на первом этаже. Она была моей ровесницей, самой вежливой, самой воспитанной девушкой не только в нашем доме — во всем дворе. Мне нравился ее ровный, спокойный характер, доброта, доверчивость, внутренняя чистоплотность — Зоя брезгливо вздрагивала, когда раздавалось грубое слово, болезненно морщилась, когда при ней употребляли двусмысленные выражения или говорили сальности; мне нравились ее светлые, гладко зачесанные волосы, ее губы с чуть опущенными уголками, ее глаза с то возникающей, то исчезающей в них мечтательностью; я любил Зою, как может любить полумальчик-полуюноша, зачитывавшийся романами Тургенева, видевший в Лизе Калитиной идеал.
В детстве меня и Зою дразнили женихом и невестой. Я краснел, доказывал, что Зоя для меня ноль без палочки, хотя думал по-другому.
Зоя вела себя иначе. Она гордо вскидывала головку и спрашивала:
— А дальше что?
Мальчишки и девчонки шмыгали носами, мямлили что-то и оставляли нас в покое.
Так было до войны. А сейчас Зоя стояла рядом молчаливая, притихшая. И если бы кто-нибудь назвал нас женихом и невестой, то, наверное, не ошибся бы.
Мать тоже хотела проводить меня, но вчера вечером ее срочно вызвали в больницу — она работала врачом. С тех пор как началась война и много медработников ушло на фронт, мать вызывали в больницу часто. Вчера за ней прибежала говорливая санитарка в телогрейке, накинутой на белый халат. Мать вздохнула и стала молча одеваться. Я смотрел на седину в ее волосах, на тонкие, вздрагивающие пальцы со следами йода. Я понимал: еще немного, и мать заплачет, и сказал ей, стараясь говорить бодро:
— Не беспокойся за меня. Ничего плохого со мной не случится. Я давно стремился в армию, но — не брали.
— Знаю, — тихо произнесла мать.
Санитарка навострила уши, скользнула взглядом по вещмешку — он лежал, наполовину собранный, на диване:
— Никак сынка забирают?
— Да, — сухо ответила мать.
— Боже мой, — запричитала санитарка, — такого-то молоденького! И когда только это кончится!
Я не сказал матери всего, что решил сказать ей при расставании, — постеснялся санитарки. Проводил ее до больницы, пообещал часто писать, шепнул ей на ухо: «Мамочка!», поцеловал в щеку и вернулся домой.
Капитан Шубин вышел во двор в наброшенной на плечи шинели, поздоровался со мной за руку. «Видела?» — спросил я Зою взглядом и посмотрел на ребят.
Зоя улыбнулась, ребята стали шептаться.
— Ж-жми, Саблин, на с-сборный пункт, на Соколиную гору, — сказал Шубин. — Остальные п-позже подъедут. Ни пуха тебе ни пера!
— К черту, к черту, — быстро проговорила Зоя.
Капитан перевел на нее взгляд, и его глаза потеплели.
Я понял, что Зоя понравилась Шубину…
— Мировой мужик? — спросил я, когда мы направились к трамвайной остановке на Октябрьскую площадь, которую в нашем доме все называли по старинке — Калужской. — Он для меня что хочешь сделает.
— Не хвастай, — сказала Зоя.
Я хотел возразить, но передумал: в наших спорах Зоя всегда одерживала верх. «Если меня убьют, — вдруг решил я, — то Зоя пожалеет, что возражала мне».
Мысль о том, что меня могут убить, вызвала жалость к самому себе. Я подумал, что, может быть, последний раз вижу Москву — город, в котором родилась вся моя родня, даже прабабушки и прадедушки. Окинув взглядом двухэтажные домики, опоясывавшие Октябрьскую площадь, в которую вливались, словно реки в озера, улицы — Донская, Большая Калужская, Крымский вал, Большая Якиманка, Житная, Коровий вал и Шаболовка, родная Шаболовка, замощенная булыжниками, с громыхающими трамваями, с домом конусообразной формы, выходящим фасадом на площадь, — я начал вспоминать.
В доме конусообразной формы, отделявшем Шаболовку от Донской, находилась булочная, которую на нашем дворе называли людоедовской. Такое название эта булочная получила еще до революции, когда она принадлежала булочнику Казакову, прозванному в простонародье Людоедом за дурное обращение с пекарями, что, впрочем, не мешало ему торговать прекрасными сайками и калачами, которые, по словам наших соседей, ничем не отличались от филипповских. Соседи утверждали, что Филиппов украл у Казакова секрет приготовления знаменитых калачей, нанес ему большой убыток.
«Так и надо этому Людоеду!» — злорадствовал про себя я, потому что не мог простить Казакову дурного отношения к пекарям.
Наши соседи и после революции продолжали покупать хлеб только в людоедовской булочной, каждый день ходили на Октябрьскую площадь, несмотря на то что напротив нашего двора был магазин, в котором, наряду с другими продуктами, продавался и хлеб.
До войны я тоже покупал хлеб только в этой булочной: он поступал на прилавок прямо из пекарни, расположенной позади дома.
Назад возвращался по правой стороне Шаболовки, медленно проходил мимо окон пекарни, затянутых металлическими сетками. За окнами сновали, перебраниваясь, молодые пекаря, осыпанные мукой. Я смотрел на них и вспоминал «Мои университеты» Горького, булочника Семенова.
До войны в пекарне работали только мужчины, потом появились молчаливые женщины, лица которых разглядеть не удавалось: кроме металлических сеток, на окна пекарни поставили решетки с узкими — такими, что руку не просунешь — отверстиями.