Неблагодарная чужестранка - Ирена Брежна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я забываю все языки и, добравшись до дома, съедаю арбуз.
* * *Мы очутились в дореволюционном прошлом. Лозунги на стенах не призывали к противостоянию слоев общества, а склоняли лечь на матрас с несколькими слоями пены. С виду серьезный мужчина, заявлявший с плаката: «Мы заботимся о вас», умалчивал, что за его заботу придется раскошелиться. Улыбчивая домохозяйка предлагала: «Лучшее для вас», призывая встать на колени и полировать кухонный пол.
Мара возмущалась:
— Неужели мы бросили родину ради свободы выбора между чистящими средствами?
Здесь не было народных масс, в которых можно было раствориться, как на демонстрациях в честь заводского пролетариата. Лишь двое длинноволосых парней с до ужаса серьезными лицами держали транспарант «Право на лень». Мы с Марой отправились туда, где привыкли видеть шумные толпы. Но в кинозале наткнулись на немногочисленных мужчин. Видно, раз женщины в этой стране не имели права голоса, значит, и в кино их не пускали. Сам фильм, впрочем, никакого отношения к политике не имел: две подруги пили кофе и ели торт вместе с мужчиной. Как только они принялись снимать бюстгальтеры, зрители подсели к нам поближе. А когда дело дошло до научно-фантастической сцены расстегивания мужских штанов, мы выбежали на улицу.
Мара заявила:
— На чай с тортом нас теперь ни за что не заманишь.
Однако с личной жизнью нам доводилось сталкиваться лишь на уличных плакатах. Местное население не предлагало чужакам воспользоваться правом на лень в собственных гостиных. Зато открывало двери в почтенное здание, объединявшее в себе черты верховного суда, естественно-научного музея и железнодорожного вокзала. Здесь на нескольких этажах под стеклянным куполом выставлялись вещи с едва заметными ценниками. В этих вещах было мало проку, но много цвета. Они производились из всех мыслимых материалов и по-царски красовались в лучах подсветки. Их вывели из некой пра-вещи путем селекции. Сколько видов и гибридов получилось благодаря мутации! А у нас, как при сотворении мира, был один хлеб, одна помада, одна мать, одна партия, одни рыбные консервы и крайне редко встречались одни нейлоновые колготки.
По отношению к вещам было бы жестоко выбрать одну и пренебречь другой. С легким головокружением я вышла на улицу, села на скамейку и принялась мысленно ощипывать венок своих желаний, пока не осталось одно-единственное. Тогда я притворилась слепой, снова зашла внутрь, но вещи, хоть я и старалась их не замечать, все равно взывали ко мне. Здесь только слепоглухонемой мог ходить за покупками. Незадолго до закрытия магазина я надела-таки на себя широкий пояс. А остаток денег отдала бомжу, сидевшему на краю тротуара. Его бороде не хватало расчески, его собака свернулась у пустой тарелки калачиком, мертвой вещью, пусть и без ценника. Если бы бездомные были сделаны из пестрой гладкой пластмассы, то с них бы сдули пылинки и, привесив ценник, хранили бы как зеницу ока до самой распродажи. Их беда состояла в том, что они еще жили и не блестели.
Мара сказала, что где-то можно заглянуть внутрь домов: есть такие витрины, где женщины сидят, как вещи, в нижнем белье с рюшами и в туфлях на высоких каблуках. Мужчины не освобождают их, а только берут напрокат. Попользуются и посадят на место. И женщины не бегут, они уже стали вещами, неподвижными вещами. А поскольку вещи при демократии составляли большинство, то и власть была у них: люди служили им и высоко ценили их числом 9,99 и его вариациями. Нулей, как и бездомных, они побаивались. Нули здесь становились бездомными.
* * *Она сидит одна, на чужбине, в комнате с плачущей дочерью, почти не ходит с ней гулять. Ей стыдно за орущего ребенка.
— Вы обрадовались, увидев дочь после родов? — спросила невролог.
— Я испытала облегчение.
— Нервничали во время беременности?
Пациентка плачет. Врач просит прощения за вопрос о прошлом. Мой голос плавно журчит на обоих языках, я стараюсь смотреть собеседницам в глаза, поворачиваю голову то вправо, то влево. Визуальный контакт — часть профессии. А в этот день еще и часть анамнеза. Дело в том, что двухлетняя девочка ни разу так и не одарила мать долгим счастливым взглядом.
Если во время войны были оккупанты, то теперь, после войны, их место заняли собственные коллаборационисты: поутру они врываются в дом, уводят людей, а потом продают семьям искалеченные трупы. Она редко видела мужа, дома он не ночевал, а скрывался в лесу или у родственников. Но однажды, когда она была на третьем месяце беременности, они схватили его и выпустили только за выкуп, равный стоимости десяти овец. Что с ним вытворяли в пыточных камерах, она не знает и по сей день. После этого муж стал другим человеком. И хотел одного — уехать.
Ночью они пересекли границу с контрабандистами, проехали мимо инфракрасных камер. Живот сводило от страха, плод жался к брюшной стенке. В приюте для беженцев беременная упала в обморок. Лежа ночью в больничной палате посреди бескрайней чужбины, она чувствовала вселенское одиночество. Давление зашкаливало. Время родов еще не пришло, но врачи сказали, что ребенка надо избавить от такого давления.
Муж встречается с соотечественниками, спорит о политике, ходит на языковые курсы. Она остается в комнате одна с ребенком. Жаркий и влажный воздух, даже днем она открывает жалюзи лишь наполовину. Сама она никогда не кричала, даже под бомбами. Терять рассудок непозволительно. Ее дочь оглашает мир сдавленными материнскими криками, говорит криками, а не словами. Мать нема, она вспоминает покинутую страну, ее мысли утекают туда, как в пробоину. Дочь неспособна охватить широту мира, ее выносили в жестких границах страха. У нее суженный взгляд на мир.
— Расстройство аутистического спектра, — несколько недель спустя констатирует невролог.
Глаза отца стекленеют, шея уходит в плечи, руки обвисают плетьми. На лбу и в подмышках выступает пот. Голова не понимает, что значит «аутизм», но тело чувствует и цепенеет. Потом он разражается словесным потоком. Новая беда напоминает ему старую: когда его увели и били по голове мешком с песком, пока он не подписал, что выполнит любой приказ, даже убьет. Он сдался, целиком ушел в себя, как и сейчас. Один глаз у него не видит, а в голове стоит шум. Страх еще тоже не изжит. Он чувствует, что сама жизнь покарала его, не унимается, клянет двухкомнатную квартиру на запруженной машинами улице и собес, принуждающий его искать работу.
— Я ничему не обучен, была война. А здешний язык не укладывается у меня в голове.
Дочка колотит деревяшкой об пол, бушует, корчит гримасы и скрежещет зубами. Меня она не видит, я — слишком большая деревяшка, не способная вместиться в ее мысли. Она избирательна и терпелива, скрупулезно изучает детали и вряд ли когда-нибудь обрадуется пышному приходу весны.
— Она не слушается. Может, мы ее избаловали? — вздыхает мать и, боясь, что они покажутся плохими родителями, пренебрегающими своими обязанностями, добавляет: — Мы с ней строго, мы ее шлепаем. Тогда она успокаивается.
— Потому что это язык тела, — поясняет врач.
— Во всем педиатр виноват. Я же спрашивала его, хватает ли ей молока. Он отмахнулся. А дочка вся криком от голода изошла.
Врач степенно цедит:
— Голод не является причиной аутизма.
Тут вмешивается отец:
— Вы мне про голод не рассказывайте. От голода не поумнеешь.
В стране, где едва закончилась война, рождается много детей с отклонениями. Их сразу выбрасывают на помойку, других прячут по домам. Чересчур много аномалий. Сопутствующие издержки. Ребенок-инвалид позорит честь семьи. Но никак не порочит чести преступников.
Мать поднимает дочку высоко в воздух:
— Тебе бы в конференц-залах покричать, вот там бы послушали.
* * *Мы вселяемся в новостройку на краю города. Родителям дали работу на двенадцатом этаже фирмы по производству химических красителей. Мать рада, что благодаря ей мир станет красочней. С первой получки она отправляется со мной за мебелью. Хозяин частного дома заводит нас в свой подвал и, сразу называя цены, предлагает доброкачественное старье, но мама лишь покачивает головой да цокает языком. Чем лучше он к нам присматривается, тем грустнее становится. Потом, словно собираясь порадовать себя, опускает цены. Настолько, что матери остается только кивать. Этому человеку стыдно перед нами за свой домик и мир, в котором он живет, стыдно, что он никак не может воспрепятствовать несправедливостям, творящимся у нас на родине, и бесконечно стыдно за то, что мама радуется приобретению его мебели. Несмотря на крайнюю степень своего возбуждения, он соблюдает приличия и не унижает нас смешными ценами. Я и не знала, что бывает столь благородный стыд, приветствующий нас на чужбине среди мещанского хлама. Не обошлось и без подарка, присущего торжественным приемам. Когда я осведомилась о цене красного шерстяного коврика, хозяин с необычайной нежностью поднял его с пола и заявил: